Она холодно отвернулась и взялась за книгу, неудобно пристроив ее на углу туалетного столика.
— Ну, скажи же… чего тебе надо от меня? мучительно завопил Тренев.
Она, не оборачиваясь, пожала плечами.
Тренев посмотрел на эти круглые мягкие плечи, на пышную прическу, и вся она показалась ему вдруг ненавистной до того, что захотелось со всего размаха ударить ее по голове.
— Скажи, я тебя прошу, наконец!.. Что там… какие-то пустяки… Что же ты молчишь, проклятая! — простонал Тренев и схватился за голову.
— Что тебе от меня нужно? — повторила она с ненавистью.
Этот нелепый вопрос на вопрос как бы замутил мозг Тренева. С минуту он судорожно глотал воздух и выпученными глазами смотрел на нее. Она, как будто совершенно спокойно, опять начала читать.
Вдруг Тренев с силой вырвал у нее книгу… Она испуганно отшатнулась и побледнела. На мгновение в ее лице мелькнуло жалкое, замученное, непонимающее выражение, но, увидя его лицо, она сейчас же ожесточилась, и страх сменился выражением дикой презрительной ненависти.
— Что за хамство… отдай мою книгу! — холодно сказала она.
Тренев нелепо прижимал книгу к груди и дико вращал глазами. Он был жалок и смешон, сам понимал это, но уже не владел собою.
— Идиот! — сквозь зубы пробормотала она, деланно засмеялась и пошла к двери.
И вот в эту минуту случилось то ужасное, чего боялся всегда Тренев: это безжалостное движение, этот смех, когда он так страдал, когда всем существом своим молил, чтобы она опомнилась и пожалела его, заволокли бешенством сознание Тренева.
Он дал ей подойти к двери, все еще держа книгу, весь дрожа и задыхаясь. Но как только она равнодушно взялась за ручку двери и он понял, что она уйдет в детскую под защиту прислуги, при которой он не решится говорить, а он останется один со своими муками, Тренев швырнул книгу, догнал ее, хотел обнять, сжать изо всей силы, чтобы силой объятия заставить покориться, и вдруг в полубеспамятстве, с отчаянием и мучительным кошмарным наслаждением ударил ее кулаком в спину.
— А! — коротко вскрикнула она и, как сломленная, повалилась назад, тщетно хватая руками воздух.
Мгновенно какой-то скверный туман слетел с мозга Тренева.
«Что я сделал!» — с диким отчаянием и ужасом пронеслось у него в голове.
Он увидел ее совершенно синее, невероятно изменившееся лицо, с выпученными от боли глазами и какой-то страшной черной дырой вместо рта.
«Убил!»
— Катя, Катя, прости!.. Прости! закричал и заплакал он в невыносимом порыве жалости, отчаяния, стыда и любви, подхватывая ее падающее тело.
И вдруг она вся изогнулась, как кошка, лицо ее потеряло все человеческое, глаза округлились и потемнели, слюна потекла изо рта… молча, глядя ему прямо в глаза, она обеими руками вцепилась ему в волосы, кусаясь и царапаясь, вырываясь и не выпуская его, с диким и жалким визгом.
Треневу показалось, что он сошел с ума, и он понял, что на этот раз случилось нечто непоправимое, что вес кончено навсегда.
Та же странная противная слабость, которую он почувствовал утром, охватила его, но на этот раз это было уже что-то кошмарное.
Дико и мгновенно пролетела у него мысль, что сейчас он случайно увидит под рукой бритву, и в ту же секунду увидел се на туалетном столике.
Пронзительный крик еще долетел до него. Мучительно сладкое, совершенно безумное чувство мести охватило его, и, видя протянутые руки жены, видя ужас в ее округленных умоляющих глазах, он схватил бритву и бешено полоснул себя по горлу.
«Так вот же тебе… вот!» пронеслось у него в голове, и сейчас же со страшной отчетливостью он понял, что сделал, что это непоправимо, что это — смерть!
«Катечка, я не хотел… Катечка!» показалось ему, что он закричал, но на самом деле только захрипел и медленно повалился на пол, стягивая за собой с грохотом посыпавшиеся безделушки, флакончики и коробочки с туалетного столика.
Почему ножки стула очутились возле его лица, он уже не понял, но еще судорожно цеплялся за них, силясь встать, захлебываясь кровью и с невыразимым ужасом глядя в глаза жене, силившейся руками зажать страшную рану.
Какая-то черно-желтая тьма надвинулась ему на глаза.
— Катечка! — в неисходном отчаянии прокричал он, уже не слышно ни для кого из живых, оттуда, из-за порога смерти.
XXVI
Михайлов не заметил, был ли дождь, был ли ветер, встречал ли он кого-нибудь дорогой, когда бежал домой. У него только осталось смутное впечатление сырости, темноты, мелькающих где-то далеко огоньков и шум в ушах. Он был в состоянии человека, вокруг которого в страшной катастрофе рушилось все, и он один выскочил, оглушенный, засыпанный, ополоумевший. И все это было как-то бледно, точно у человека, пережившего землетрясение в мирном городе, на рассвете, когда еще не светло и уже не темно, когда все валящееся, разрушающееся кругом кажется кошмарно-призрачным. Это был ужас, но ужас бледный и больной, как бред с открытыми глазами.
Добежал он от квартиры доктора Арнольди, должно быть, очень скоро и вряд ли не в самом деле бежал всю дорогу, потому что страшно запыхался и чувствовал, что сердце колотится в груди, как молот.
Несколько пришел в себя он только на крыльце своего дома и вдруг остановился в изумлении: в неплотно закрытый ставень тускло светилась щель. Кто-то был у него.
Первая мысль была о Нелли, и так сильна, что Михайлов пошатнулся и остановился на крыльце. Несколько мгновений он собирался с мыслями и старался понять, безумно ли рад ее возвращению или испуган им?.. Но в душе его был такой хаос, что Михайлов не мог понять самого себя, и ему было страшно открыть дверь.
Арбузов опять блеснул зубами.
Ну, вот так-то и лучше!.. На кулачки тебе со мной невыгодно!.. Ты лучше сядь, я с тобой говорить желаю… Садись! — крикнул он и сделал порывистое движение.
От этого крика как бы что-то проснулось в помраченной душе Михайлова: он отступил, прищурился, закинул бледную красивую голову и презрительно усмехнулся.
— Не кричи!.. О чем нам с тобой говорить?.. Лучше уйди, это будет гораздо благоразумнее!
Благоразумнее? — переспросил Арбузов, ехидно скривившись. — Ну, нет, брат!.. Теперь мне не до благоразумия!.. Да и ты-то с каких пор таким благоразумным стал?.. О благоразумии ты бы раньше думал, а теперь поздно. Теперь я не уйду… Н-нет, брат, шалишь! — злобно закончил он и даже как будто развалился, отчего сразу стал грубым и наглым, как подгулявший, куражащийся купчик. — Я хочу с другом по душам побеседовать… Нам ведь все как-то не удавалось, а ведь мы друзья… Друзья ведь?
Михайлов презрительно пожал плечом. Арбузов помолчал, ожидая ответа, и лицо его стало быстро и ровно бледнеть.
— Я, брат, свое благоразумие проявлял достаточно!.. Довольно я и уходил… Пора бы и тебе хоть разочек «уйти»… Что ты за персона такая, чтобы перед тобой все отступали?.. Такой же человек, как и все мы, грешные!
Издевался он грубо, плоско и, видимо, сам чувствовал это, а оттого еще больше впадал в бешенство.
— А, ты ссориться пришел? — презрительно и даже с отвращением сказал Михайлов. — Ну, что ж… Только зачем так грубо? Чересчур уж по-купечески выходит! Ты бы уж драться полез!
— Кажется, не я, а ты драться лез, — заметил Арбузов, — а что по-купечески, так как же мне и быть? Я ведь всего только купеческий сынок и есть! С тем приймите!
Михайлов с отвращением смотрел на ломавшегося Арбузова, который даже нарочно, как будто выворачивая нутро, разваливался и говорил неестественным разухабистым тоном.
— Ну, все равно! — сказал он, взял стул и сел против Арбузова. — Говори, я слушаю… Что тебе от меня надо?
— Ну, этого я тебе, брат, пока не скажу! — хитро рассмеялся Арбузов. — Да я и не о себе, а о тебе говорить желаю!
— Все равно! — повторил Михайлов, пожав плечами.
Арбузов некоторое время пристально всматривался ему в глаза.
— Я тебя вот что хотел спросить, — медленно начал он, — знаешь ты, что эта твоя… Трегулова, что ли… утопилась?