Но тот появлялся минут через десять, не раньше, а пока его не было, Поупл исполнял свой оригинальный обряд. В школе насчитывалось шесть уборных, все они были пронумерованы, и цифры от единицы до шестерки красовались на дверях. Поупл, стоя в конце коридора, держал в руке шесть медных кружков, с цифрой на каждом, тоже от единицы до шестерки. В полнейшей тишине он медленно скользил взглядом вдоль двух шеренг застывших в оцепенении мальчиков. А потом он рявкал:
— Аркл!
Арклу надлежало выйти из строя и поспешно зашагать к мистеру Поуплу, который вручал ему медный кружок, что-то вроде номерка. Тогда Аркл маршировал назад вдоль всего строя и поворачивал налево — уборные находились там, в противоположном конце коридора. Только там ему разрешалось взглянуть на свой кружок и узнать номер предназначенной ему уборной.
— Хайтон! — рявкал Поупл, и теперь Хайтон торопился получить свой номерок на посещение туалета.
— Эйнджел!..
— Уильямсон!..
— Гонт!..
— Прайс!..
Вот так шестеро мальчиков, отобранных прихотью мистера Поупла, отправлялись в уборные. Никто у них не спрашивал, хочется им или не хочется сходить по-большому или по-маленькому в полвосьмого утра, да еще до завтрака. Им было велено, и они должны были делать то, что им велено, вот и весь разговор. Попасть в первую шестерку считалось у нас большой привилегией, — ведь пока все прочие, кто остался в строю, сначала дожидались директора, а потом трепетали, выдерживая его придирчивую проверку, эти счастливчики посиживали себе спокойненько в благословенном уединении.
Наконец из своих личных апартаментов появлялся директор и перенимал бразды правления у мистера Поупла. Директор медленно двигался вдоль строя, пристально разглядывая каждого мальчика. Утренняя проверка было дело нешуточное; и мы страшно боялись его придирчивого взгляда из-под кустистых бровей и нетерпеливо дожидались, пока этот взгляд не перестанет скользить вверх-вниз вдоль наших тщедушных мальчишеских тел.
— Идите к себе и причешитесь, как следует. И если это еще раз повторится, пеняйте на себя.
— Руки перед собой. Почему ладони в чернилах? Вы что, вчера не умывались?
— Галстук повязан криво. Выйдите из строя и завяжите его еще раз. И чтобы на этот раз повода к замечаниям не было.
— По-моему, у вас грязь на ботинке. Или на той неделе я не говорил вам о том же? После завтрака попрошу зайти ко мне в кабинет.
И далее все в том же духе — свирепая проверка на линейке каждое утро. Когда же она наконец завершалась и директор удалялся, а Поупл строем вел нас в столовую, у очень многих из нас уже не было никакого аппетита, тем более что на завтрак полагалась непременная овсянка.
Я до сих пор храню все мои школьные бумаги, хотя с того времени минуло более полувека, и тщательно изучил все эти дневники и табели, один за другим, пытаясь отыскать в них хоть какой-то намек на свою будущую писательскую карьеру. Главное, что я изучал, это, разумеется, мои сочинения по английскому. Но все они были какие-то плоские и казались не по делу, — за исключением одного документа. Тот что привлек мое внимание, помечен Рождественской четвертью 1928 года. Было мне тогда двенадцать, а английскому меня учил мистер Виктор Коррадо. Я прекрасно его помню: высокий, хорошо сложенный, мускулистый, с вьющейся черной шевелюрой и римским носом. (Потом, однажды вечером, он пропал, и тогда же исчезла и наша экономка, мисс Дейвис, и после мы эту пару больше никогда не видали.) Как бы оно там ни было, но вышло так, что мистер Коррадо учил нас не только английской грамматике, но и боксу: и в этом самом учительском отчете, о котором идет речь, в графе „Английский язык“ значится: „См. „Бокс“ — там те же замечания“. А в графе „Бокс“ я читаю: „Вяло и тяжеловато. Удары плохо рассчитаны по времени и легко предсказуемы“.
И все же раз в неделю, по утрам в субботу, все ужасы этой школы, от которых кровь в жилах стыла, испарялись, и в течение двух часов я бывал счастлив.
Не только я, а и другие мальчики, кому уже исполнилось десять лет… Но это неважно. Лучше я расскажу, как это происходило.
Ровно в десять тридцать утра каждую субботу начинал заливаться проклятый колокол мистера Поупла: „дилинь-динь-динь“.
Тогда все мальчики в возрасте до десяти лет (таких насчитывалось человек семьдесят) должны были сразу же собраться во дворе, на большой игровой площадке, позади главного здания. Там их ожидала, расставив ноги на ширину плеч и скрестив руки на огромной груди, мисс Дейвис, экономка. Если шел дождь, мальчики должны были являться на площадку в плащах. Если шел снег или мела метель — в пальто. И, конечно, обязательно в школьных фуражках — серых с алым околышем спереди. Никакое стихийное бедствие — хотя и ведомо, что творятся они волею Божией, будь то смерч, ураган или извержение вулкана — не могло воспрепятствовать этому тягостному двухчасовому утреннему моциону; и каждую субботу мальчики семи, восьми и девяти лет брели по продуваемым ветрами прогулочным местам Уэстон-сьюпер-Мэра. Они становились по двое, пара за парой, а мисс Дейвис сопровождала их строй, держась немного сбоку, словно бы выгуливая медленно ползущего вперед огромного крокодила. Она широко шагала в своей твидовой юбке, шерстяных чулках и фетровой шляпке, которую наверняка погрызли крысы.
А еще, после того, как в субботу утром раздавался колокольчик мистера Поупла, все остальные мальчики (те, кому уже исполнилось десять лет и старше, „всего около сотни), обязаны были незамедлительно явиться в главный школьный зал и там рассесться. Потом туда являлся младший наставник С. К. Джопп. Едва просунув голову в дверной проем, он начинал орал на нас так яростно, что изо рта у него пулями вылетали капельки слюны и разбивались об оконные стекла, покрывая их изморосью.
— Отлично! — орал он. — Не разговаривать! Не шевелиться! Смотреть перед собой, руки на стол!
Потом он пропадал, чтобы, миг спустя, появиться снова.
Мы тихо сидели и ждали. Ждали того прекрасного момента, который, как нам было известно, вот-вот настанет. С улицы, со стороны площади, в зал доносились звуки заводившихся автомобильных двигателей. Машины были старые, заводились вручную: надо было крутить рукоятку. (Я ведь описываю, напомню, 1927/28 учебный год.) Без этого ритуала не обходилось ни одно субботнее утро. Итак, было в общей сложности пять автомобилей, и в них втискивался весь школьный штат из четырнадцати наставников, включая не только директора собственной персоной, но и красномордого пузатого мистера Поупла. И они удалялись, в реве моторов и в клубах сизого дыма, и ехали „отдохнуть“. Отдыхали они в пивной, которая называлась, если мне память не изменяет, „Загулявший граф“. Там они оставались до ланча, поглощая, пинту за пинтой, крепкий темный эль. Спустя два с половиной часа они возвращались, кряхтя вылезали из машин и осторожной поступью брели в столовую, где их ждал ланч.
Но довольно про наставников. А с нами-то что? Ведь мы — это толпа десяти-, одиннадцати- и двенадцатилетних мальчишек, рассевшихся за столами Зала Собраний, в школе, в которой вдруг не осталось ни единого взрослого…
Мы, конечно, точно знали, что произойдет дальше. Как только наставники уберутся, вновь откроется дверь главного входа, застучат каблучки — сначала на ступеньках, потом все ближе и ближе — и, наконец, вихрем из развевающихся одежд, позвякивающих браслетов и распущенных волос в зал ворвется дама и закричит: „Всем приветик! Выше голову! Веселей! Вы не на похоронах!“ или что-то вроде. И это будет миссис О'Коннор.
Благослови, Господи, великолепную миссис О'Коннор в ее сногсшибательных нарядах и с седыми волосами, разлетающимися во все стороны. Ей было около пятидесяти, лицо ее, с длинными желтыми зубами, было похоже на лошадиное, но нам она казалось прекрасной. В штате школы она не состояла. Ее отыскали где-то в городе и наняли, чтобы каждую субботу она приходила по утрам в школу и присматривала за нами. Словом, ей отводилась роль этакой няньки, которая должна утихомиривать нас в течение тех двух с половиной часов, когда в школе нет ни одного взрослого, потому что все наставники расслабляются в пивной.