Ирина Степановская
На скамейке возле Нотр-Дам
Часть первая
В Париж!
Неожиданно для себя, переступив через тридцатилетний порог своей относительной юности, я пристрастилась к кофе. Я помню, что в детстве мне категорически не нравился его вкус. Потом, в годы студенчества, следуя моде, я кофеек все-таки попивала. Садилась за столик с нашей большой компанией где-нибудь в кафе, неспешно затягивалась сигаретой и покачивала длинной ногой, закинутой на другую. При этом казалась самой себе безусловно элегантной. Через некоторое время после окончания института чувство собственной неотразимости на удивление быстро прошло, сменившись тягой к бытоустройству – обоям, ламинату, цепторовским кастрюлям. Еще позднее наступило время тортиков, конфет и других сладких изысков, закончившееся неминуемым набором лишних килограммов и – как следствие – чередованием одной безуспешной диеты с другой. В общем, в юности мечтая быть оригинальной, самодостаточной и неуязвимой, к тридцать четвертому году своей жизни я оказалась ни в чем особенно себя не проявившей и не сделавшей никакой карьеры, как, впрочем, и многие другие мои сверстницы. Гордиться я могла только одним весьма скромным достижением – преодолев тягу к тортикам и вернувшись в десятилетней давности джинсы, я научилась есть мало. Большей частью, впрочем, из экономии, чем от силы воли. И поэтому я пристрастилась к кофе. Без него на голодном пайке у меня падало давление и кружилась голова. А поскольку я вовсе не мечтала завалиться в обморок в единственном приличном пальто где-нибудь в метро или на грязном тротуаре, по утрам перед выходом на работу я выпивала две большие чашки крепкого кофе и заедала их тем, что валялось в старом буфете – огрызком печенья, засохшим куском черного хлеба. Этого хватало на весь день.
И как-то так получилось, что постепенно жизнь стала тяготить меня. Собственной семьи у меня не было, а на любой работе я могла продержаться не более двух лет. Потом меня или сокращали, или я уходила сама. Впрочем, и у большинства моих знакомых семьи были такие, что хоть волком от них вой. Что же касается работы, я даже толком не помнила своей специальности, записанной в дипломе. Что уж говорить об интересе, если каждое утро я считала, сколько дней еще осталось до выходного.
Я уже не мечтала ни о доме, в котором мне хотелось бы жить, ни о друзьях (старые куда-то после окончания института растерялись, а новых я не приобрела). У меня не было даже собаки, потому что у моей матери была аллергия на шерсть. И ко всему я теперь относилась весьма скептически. Ничто, по большому счету, меня не интересовало.
К тому же по ночам меня часто мучил страх. Он приходил сразу, как только я собиралась заснуть, и нашептывал всякие гадости.
– Вот сейчас тебе тридцать четыре, – привычно вкрадчиво начинал он, стоило мне только закрыть глаза, – … а через год будет тридцать пять. Потом тридцать шесть… Вашу дурацкую контору прикроют… Никуда тебя больше не возьмут, потому что ты уже старая, и тебе придется снова сесть на шею родителям…
В этом месте страх ехидно хихикал.
– Никто тебе не поможет! Ты стала некрасивой и отвратительно одета. У тебя дешевая косметика, а духи, всем одинаковые, подарила на Восьмое марта та самая дурацкая фирма, в которой ты так ненавидишь работать. И весь ваш отдел воняет именно ими, так что когда входишь в комнату, кажется, будто зашел в парфюмерную лавчонку на рынке. Ты стала дешевкой. Кому ты нужна?
Я знаю, что никому.
Это вербальное истязание могло продолжаться до тошноты, до сердцебиения, до мучительного чувства тоски, которое ощущалось в горле и мешало дышать. Я переворачивалась с боку на бок, со спины на живот, распластывалась как лягушка, принимала позу эмбриона – ничто не помогало. Мысли вращались в мозгу тяжелыми жерновами, перемалывая и перематывая одно и то же – неудачи и промахи, неудобные ситуации и откровенные предательства. Не спасала и сероватая зыбь за шторами, означающая переход конечной точки ночи в начало рассвета. К этому времени я уже обычно замирала на своем диване, усталая, безвольная и, несмотря ни на что, смертельно хотящая спать.
Но иногда мне удавалось смирить свой страх и не дать ему разгуляться до полного безобразия. Безобразие же заключалось в том, что я явственно представляла, что вот сию минуту я внезапно превращусь в отвратительную ночную бабочку с жирным брюшком и толстыми хищными лапками, всю покрытую мохнатым слоем тусклой пыльцы. Такие бабочки летом иногда залетали в мое окно. Их неповоротливые тела, похожие на туловища толстых старух в вытертых бархатных кацавейках, с самого раннего детства вызывали во мне отвращение и ужас. Я помню, как в пять или в шесть лет летними вечерами забивалась в угол кровати и смотрела, как бабочки летали по комнате, гипнотизируя меня своим бессмысленным кружением. Они тупо бились в пластмассовый плафон под потолком, оставляя на нем сероватые полоски пыльцы, а к утру замертво падали на ковер, обессиленные от собственной глупости. И тогда мне казалось, что вот так же упаду и я. И буду лежать неподвижная, с задранными кверху скрюченными лапками, будто мертвая. И никто не придет мне на помощь. А через несколько дней в комнату войдет моя мать и небрежно смахнет веником мое тело. Поморщится и унесет его в мусорное ведро. А я буду знать, что она выбрасывает меня – ее единственного ребенка. Но я буду молча наблюдать за этим как бы со стороны, не в силах ни закричать, ни пошевелиться.
И сейчас, в свои тридцать четыре, я вспоминала это так ясно, как будто видела перед собой этих отвратительных бабочек из моего детства – как они кружатся, приближаясь к моему лицу. Я в ужасе наматывала на голову одеяло, как будто эта тканевая защита могла помешать достать меня этим гадким насекомым, и задыхалась. Однако удушье мне помогало. Инстинкт самосохрания оказывался сильнее. Я разматывала голову, кашляла, вставала с дивана и с закрытыми еще глазами шлепала в кухню. Страх отступал, подхрюкивая и ухмыляясь, но я прекрасно знала, что для него наступила лишь временная передышка до следующей ночи.
По дороге я плотно прикрывала дверь в комнату родителей, чтобы не проснулась мать и не пришла ко мне с разговорами, которых я терпеть не могла. В одиночестве я кипятила воду и варила кофе. Кофе обжигал мне рот и давал энергию. На короткое время становилось легче, до тех пор, пока на сцене не появлялась жаба в розовом распахнутом халате с оборками – жалость к себе.
Ну почему все так по-дурацки сложилось в моей жизни? – с этого пункта я уже не боялась умереть, но начинала давиться слезами. Почему я не родилась в богатой семье какого-нибудь потомственного профессора или политического деятеля, писателя или директора крупного завода? Почему я не смогла воспользоваться даже тем, что имела? Не смогла вовремя выйти замуж за какого-нибудь своего однокурсника, родить ему детей? Сейчас вместе с ним ходила бы по магазинам и ругалась из-за пустяков. Почему я не смогла стать пусть не очень успешной, но, по крайней мере, не одинокой? Почему? – к этому заключительному вопросу моя ночная сорочка на груди была уже вся обмочена слезами. Вперемешку лезли в голову всякие глупости, например, как однажды воспитательница детского сада послала меня в какую-то кладовку за мячом, а я умудрилась заблудиться среди трех дверей, несмотря на то, что ходила в этот детский сад несколько лет. От таких воспоминаний мне становилось только хуже, хотя я не только до сих пор отлично помнила расположение комнат в том старом здании, но и прекрасно знала ответы на все свои риторические вопросы.
Вот они.
Я не вышла вовремя замуж потому, что никого из тех, кто мне это предлагал, не любила. А тот, кого я любила, на мне не женился. Моя любовь к нему была похожа на огромный блестящий шар, почти десять лет наполненный радостью. Потом шар незаметно начал сдуваться, пока вся радость из него не исчезла, а внутри под блестящей оболочкой остались лишь клочки грязной ваты, комкастой и желтоватой – такой раньше на зиму затыкали окна. И так получилось, что в моей жизни, кроме этой сдувшейся радости, больше ничего не осталось – ни института с его бешеными друзьями, ни родителей с их укоризненными высказываниями о моем неправильном выборе, ни других людей, городов, стран… Да, радости не осталось, а любовь стала мной. Она меня наполнила. Просочилась во все мои клетки, жилы, сосуды, заполнила мозг и сердце и там замерла. Меня, как отдельной единицы, больше не существовало. Столб выглядел таким же бесчувственным, как я. Но столб не был заполнен любовью, а я была.