Они перешли по широкому мосту через мирно струящую мутные волны речку. За рекою был как бы обширный двор, образуемый низкими тяжелыми каменными зданиями ванн. Посередине этого двора возвышался высокий и тяжелый, из дикого камня сооруженный водоем. Грубо обтесанные, под статуи времен Галльских войн Юлия Цезаря и первых императоров барельефы поддерживали края. В водоеме бил пенистый фонтан. И от него в воздухе разносилось влажное тепло.
– Смотри и читай, – сказал Ядринцев, подводя Бахолдина к водоему. – Читай и ты поймешь, что твое сердце в надежных руках, что тебя ждет исцеление.
Грубо произнося по-немецки, Ядринцев прочел высеченную старинными немецкими буквами надпись по краю бассейна:
– Auf Gottes Geheib, aus der Tiefe geboren der lebenden Leiden zu lindern erkoren…[5] Здесь, как и везде, Бог. С Его помощью твоя болезнь пройдет… Ты видишь здесь Его особенное милосердие.
– Ты так говоришь о Боге, точно ты Его сам видел, – сказал Бахолдин с легкой иронией.
– Мы еще в корпусе у батюшки Середонина учили: «Бога нигде же виде никто же, на Него же невозможно взирати…» Бога никто не видел, ибо Он везде. Посмотри кругом. Бьет этот фонтан. Это Бог. Он тут, подле нас. Он слышит наши слова. Он знает наши мысли…
Ядринцев повел Бахолдина назад, к парку. Остановился у моста, возле кустов сирени и жасмина.
– Чувствуешь, как пахнет сирень? Это Бог насадил ее нам на радость. Слышишь, птица пропела короткую песню? Это она молитву вознесла к Творцу неба и земли…
Прошли за мост, перешли круглую площадку, обсаженную тополями, и вышли на открытое место.
Из города несся мерный печальный перезвон. Над курзалом возвышалась в зеленых лесах гора Johannisberg, за нею пламенело небо. Солнце садилось.
– На колокольне бьют Angelus, – сказал Ядринцев. – День отходит в ночь. Когда-то при звуках этого звона все останавливались, складывали руки и молились Творцу. Молились в поле, окончив трудовой день, молились в хате, готовя ужин для главы семьи, молились в городе. На минуту мысль возносилась к Богу… Теперь этого нет… Звенит джаз-банд и рычат, носясь, автомобили… Материалисты изгнали Бога. Они думают, что все это само образовалось, по каким-то химическим, им известным законам. Невежды они. Те, что стояли, молитвенно сложив руки, и слушали Angelus, были мудрецы. Мир идет не вперед, но назад. Те люди знали тихое счастье молитвы. Теперешние несчастны в своей гордыне и зависти.
– Тебя послушать… Совсем проповедник.
– Я не проповедник, а человек, знающий Бога, испытавший на себе Его милосердие, видавший чудеса.
– Ты, действительно, видел чудеса?..
– Да, милый мой, я видел чудеса и немало… Да вот тебе… После развала фронта, я с семьей очутился в Кисловодске. Там набилось генералов и этого самого буржуя несть числа. Пришли большевики. Начались, как водится, выемки, расстрелы. Раз ночью будят. Стук в дверь: пришли с обыском. Солдаты и с ними стройный, молодцеватый, сразу видно офицер, молодой человек. Конечно, без погон. «Вы, – говорит, – Ядринцев?» – «Ядринцев», – говорю я… – «Генерал?» – «Генерал». – «Придется вас побеспокоить. Обыск сделать. Насчет оружия и переписки». Им, чертям полосатым, все тогда казалось подозрительным. Жена в халатике села в кресле в углу, я присел на постель, закурил, взял книгу.
«Делайте, – говорю, – что вам приказано».
«Товарищи, – говорит офицер, – вы осматривайте ту комнату, а я буду смотреть здесь».
Сразу взял он со столика жены бювар. А в том бюваре было письмо моей жены, написанное Варваре Михайловне Дуварской, моей тетке. Ждало оказии для отправки.
«Это, – говорит, – что такое?»
Я говорю: «Сами видите, письмо».
«Вы знакомы с Варварой Михайловной Дуварской?»
«Да».
«Она очень богатая женщина?»
«Да».
«У ней был лазарет в Москве?»
«Да, офицерский».
«Кем она вам приходится?»
«Теткой».
«Я лежал в этом лазарете. Я видел много добра от вашей тетки. Я не буду делать у вас обыска. Но вам надо уходить. Сюда могут прийти другие… Товарищи, – крикнул он красноармейцам, – нам здесь нечего делать. Идемте дальше…»
Ядринцев дружески взял Бахолдина под руку.
– Ну, разве не чудо?
Бахолдин промолчал. Они тихо поднимались к курзалу.
– Потом стал я собираться бежать к добровольцам. А уже знали мы, что в Екатеринодаре Добровольческая армия Деникина и на Дону спокойно. Добыл я себе паспорт на имя купца, сбрил бороду и усы и тронулся в путь. Благополучно добрался до станции Минеральные Воды, там мне надо было доехать до станции Овечки, а оттуда уж были люди, которые должны были лошадьми доставить меня за фронт. На станции Минеральные Воды – осмотр документов. Гляжу: одних пропускают, других отбирают на площадку. И уже человек шесть отобрали. Дошли до меня. «Ваш документ?» Посмотрели. Берут мои руки, смотрят. «Пожалуйте на площадку». Я было, протестовать. «Не задерживайте, – говорю, – товарищи, сейчас поезд уйдет… Я по делу еду…» – «Много не разговаривать, – говорят мне. – Может, вам даже и никакого поезда вовсе не потребуется. Пожалуйте. Там разберут». Окружили нас тут и повели через пути к станции. И вдруг со станции из буфета вываливается человек десять красноармейцев. Все пьяные. «Товарищи!» – кричат. – Что же вы не идете? У нас тут гулянка. Вина припасли вдоволь… И барышни пришли…»
Караульные взялись разговаривать, расспрашивать. Я гляжу: сзади меня никого… А тут поезд товарный надвигается тихо так, – цык, цык – стучит колесами по стыкам рельс, накатывает ко мне площадкой. Я схватился за поручни… В поезд! Перешел площадку и сел на ступеньки. Сижу. Катит поезд на Пятигорск. Ускоряет ход… Разве не чудо?..
Бахолдин опять ничего не сказал. Он тяжело дышал и остановился.
– Тебе трудно идти в гору, сердяга… Ничего. И я, как приехал сюда, тоже до музыки дойти не мог, а теперь на самый Johannisberg карабкаюсь. Вот оно воды-то какие.
Бахолдин слабым голосом сказал:
– Нет, пойдем уж. Тут недалеко. Пойдем ко мне.
Пошли. Некоторое время молчали. Потом опять заговорил Ядринцев. Он был так рад встречи со старым корпусным товарищем, что не видел в Бахолдине старого рыхлого человека с бритыми щеками и стрижеными усами, но видел стройного юношу, вице-унтер-офицера, товарища его детских игр. Ему хорошо было с ним. Хотелось излить ему радость выздоровления, рассказать о сыне, о жене, о возможном скором браке его Володьки с дочерью Бахолдина Светланой.
«Ну, разошлись они, – думал он. – Мало ли почему. Может быть, и не он виноват. Он вот, старенький стал, больной, слабый, а про Тамару Дмитриевну Володя пишет: красавица, молодая, свежая, совсем старшая сестра своей дочери. Может быть, она сама его бросила. Скучно ей стало… Мало ли что на свете бывает»…
Смешанное чувство любви и жалости к старому товарищу залило его сердце сладким теплом.
12
Как только Бахолдин очутился в своей комнате, он почувствовал себя очень плохо. Сердце мучительно сжималось, и едкая тошнота подступала к горлу. Голова болела и кружилась. Он как-то сразу ослабел. С трудом, напрягаясь до темноты в глазах, он закрыл окно и ставни и задернул занавески. Уличный шум его раздражал. Мимо санатория публика шла на музыку. Когда закрывал окно, услышал, что оркестр играет марш.
Бахолдин зажег под потолком одну лампочку. Когда все было закрыто, в комнате наступила тишина. Уличные шумы больше не проникали в нее. Только было чуть слышно, как в приемной, через коридор, секретарша щелкала на машинке, да внизу, в людской, горничные, в два голоса, пели молитву. Эти звуки тоже скоро затихли.
Бахолдин снял пиджак и жилет. Он с отвращением посмотрел на аккуратно приготовленную, с откинутым чистым одеялом постель. Вчерашняя бессонная вспомнилась ему ночь. Нет… Он в постель не ляжет. Он взял подушку и устроился на кушетке.
Только лег, его стало тошнить. Рвоты не было, но его так тянуло, что, казалось, все внутренности вот-вот вывернутся на изнанку. Лицо налилось кровью, жилы на шее вздулись, лоб покрылся холодными каплями пота. Бахолдин сидел на кушетке, склонившись над ведром, и только липкая слюна шла из его перекошенного рта. Так продолжалось долго. Когда тошнота прекратилась, он откинулся в полном изнеможении на подушку, и тотчас сильный озноб охватил все его тело. Ноги тряслись. Хотел позвать кого-нибудь, позвонить, но голоса не было, не было и сил дотянуться до кнопки звонка.