За столом сидит нахлебник, актер Вахтин, снимающий угол у Дарьи Ивановны за ширмой в той же столовой. Он бывший прапорщик военного времени, дезертировавший от Деникина, прятавшийся у Дарьи Ивановны во время отступления добровольцев — большевик, арестованный красными как зарегистрировавшийся офицер и теперь по болезни освобожденный от военной службы.
Милочка называет его «комячейкой». Он председатель месткома труппы. Мечтает ставить «Стеньку Разина» В. Каменского {64}, преподает в красноармейском клубе, играет героев-любовников. С Милочкой на «ты» и всегда спорит. Они большие друзья и единомышленники, но столковаться никак не могут.
Когда он почему-либо запаздывает, не приходит вовремя, Дарья Ивановна беспокоится по старой памяти. Еще так недавно, прячась от белых, он сидел у нее на чердаке за бочками, и она носила ему есть. Тогда патрули обходили квартиры, ловили дезертиров. Многих приканчивали тут же или вешали на фонарных столбах.
Потом явились ингуши и грабили.
Все-таки было спокойнее от того, что в доме мужчина.
— Невзгоды сближают,— говорит Дарья Ивановна,— мы теперь свои. Но объясните мне, пожалуйста, почему — скольких я ни знала — все дезертиры славные ребята.
— А многих вы знали?
— Ох — многих. И с той стороны, и с этой. Прошлый раз мы одного от ваших спасали. Мальчишка совсем, молоко не обсохло. Ворвался в дом, я думала, грабитель. Бледный, едва на ногах держится, губы синие, трясутся — погоня. Потом, когда поутихло, ушел. Глаза у него такие печальные были и ласковые. «Чего вы воюете,— я спрашиваю,— вам бы в куклы играть». А он улыбается совсем по-детски. «Мне бы теперь это очень хотелось — да нельзя. Начал драться, так сам не кончишь. Или с одними, или с другими. Вот я попробовал сам по себе — так теперь и тех и других боюсь. Одни повесят, другие расстреляют». Просил ему на картах погадать. «Я все равно знаю, что скоро конец — только вот какой и когда? — от пули лучше, пожалуй». И это мальчик говорит, вы подумайте только. На картах ему тоже плохо выходило, но я врала.
— Да, конечно,— отвечает Вахтин,— в наше время нужно твердо и ясно сказать себе: да — да, нет — нет. Колебания неминуемо ведут к гибели.
— А ты думаешь, что это всегда возможно? — задорит Милочка.
— Так должно быть,— упористо возражает актер.
— Правда может быть и на той, и на этой стороне. Раньше чем выбрать — человек колеблется. Это естественно.
— Правда — понятие отвлеченное и относительное. У революции свои железные законы, и ни с чем иным она не считается. Напрасно только ты подымаешь этот разговор. Революции нужны мужественные души, осознавшие себя частицей своего класса.
— Такие, как ты,— не унимается Милочка.
— Не знаю, но, во всяком случае, не такие, как твои приятели из подотдела искусств. Все это бывшие люди…
И они начинают длинный, запутанный диалог, в котором упрекают друг друга в легкомыслии и односторонности. Поддевают друг друга, стучат кулаками по столу, пожимают плечами, спорят до хрипоты, сидя за столом у потухшего самовара.
Потом актер идет за ширму, а Милочка к себе в комнату.
Дарья Ивановна прибирает со стола, тушит огонь в столовой.
— Милочка,— кричит Вахтин,— в котором часу ты встанешь завтра?
— В девять.
— Так не забудь разбудить меня. Мне на заседание нужно перед репетицией.
— Хорошо. А ты помнишь: «Дайте мне, пожалуйста, миткедедутен. Один аршин миткедедутена».
— Да, да. Как же, это была картина! Надо было только видеть лицо Дайдарова, когда он сказал так. А армянин кланяется и отвечает: «Сейчас, извини, у нас такой нет, скоро получим». Можно было умереть со смеху!
И актер начинает смеяться за ширмой, а Милочка у себя в комнате. Они смеются все громче, заражая друг друга.
— Миткедедутен! — кричит Милочка.— Надо же придумать такую чушь.
— Миткедедутен! — вторит ей Вахтин и, помолчав, неожиданно добавляет: — А ты все-таки славный парень, Милка! Я бы, пожалуй, женился на тебе. У тебя чутье верное. Только бы с глаз повязку долой. Помнишь, как в песне Гейлюна.
— Дурак,— хладнокровно отвечает Милочка,— не ты ли эту повязку снимешь? Руки коротки!
Дарья Ивановна ворочается на узкой мужской походной кровати, которую она раскладывает только на ночь, чешет затекшие от усталости ноги, шепчет:
— Ведь дети — просто дети! И зачем только затеяли на муку! Господи! Не жизнь — житие какое-то!
2
А дела у Дарьи Ивановны идут все хуже. Жизнь становится тяжелей, продукты на базаре дороже, многие клиенты платят с большой рассрочкой или вовсе не платят. Нужно изворачиваться изо всех сил, вставать чуть свет, ловить арбы с овощами и молочными продуктами на дороге до базара, продавать то ту, то иную вещь, до предела сокращать свой скудный гардероб и свои потребности, на одну латку ставить другую.
Но следует готовиться к худшему: оно никогда не медлит своим приходом. Одно кафе опечатывают за другим, каждый день можно ждать, что та же участь постигнет столовую Дарьи Ивановны. Правда, это совсем скромная, домашняя столовая, но все же… Кому она нужна, если отдел общественного питания организовывает свои собственные столовые.
Дарья Ивановна не привыкла жаловаться, она многое в жизни сносила терпеливо, от многого отказывалась, но и она начинает падать духом.
— Что с тобой, мамуся? — спрашивает Милочка.
— Со мной? Ничего… Этот противный лук — он разъедает глаза.
Но не всегда лук оказывается под руками. И Милочка может догадаться, а это было бы тяжелее всего. Не дай бог.
— Мы с вами отжившие люди,— говорит Дарья Ивановна Игнатию Антоновичу,— нам уже немного осталось. Мы знали и другие, светлые дни, у нас хоть есть воспоминания, а у молодежи — у нее очень грустное настоящее. Я хочу сказать, что жизнь их сурова и безрадостна. Они лишены были всего того, что мы привыкли называть юностью.
— Да, вы правы,— отвечает Томский, морща точно от физической боли свой высокий лоб.— Но все же мне кажется, что тот, кто не знал истинного счастья, не может жалеть о нем. Мы более несчастны, чем они. У них есть свои надежды, свои цели и уверенность в будущем, а у нас их нет, как нет надежды когда-нибудь оживить свое прошлое. Еще вчера я получил письмо от жены. Она в буквальном смысле — голодает, и я ничем не могу помочь ей. А ведь она двадцать пять лет на сцене. Она служила в лучших делах, пользовалась уважением и успехом и имеет право на обеспеченное существование… «Кто не работает, тот не ест» — я готов подписаться под этим лозунгом, но ведь мы работаем. Работаем с утра до вечера. Никто не смеет сказать, что мы на старости лет даром жуем наш черствый хлеб.
У старика начинают дрожать губы.
Секач в руках Дарьи Ивановны ожесточенно бьет по доске, где лежит мясо.
— Маруся, посмотрите, хорошо ли разгорелась печка?
Уже десять часов. Скоро окончится спектакль, и актеры нагрянут ужинать. Они наработались за сегодняшний день.
Маруся сидит на корточках перед плитой и подкладывает поленья.
— Вчера ночью пятнадцать разменяли,— говорит она, тупо глядя на огонь, отражающийся в ее глазах.— Кирим считал. У него сад как раз у того места… пятнадцать.
— Что такое? — морща высокий свой лоб, спрашивает Томский.— Что разменяли?
Дарья Ивановна бросает секач на доску и бежит к печке. Где тут до объяснений! Ну надо же быть такой растяпой!
— Маруся, неужели вы не видите, что у вас загорелась юбка?
— Юбка?
Маруся подымается с колен, оторопело смотрит на хозяйку.
— Это дым повалил из печки, а юбка целешенька.
— Ну, тем лучше… Тем лучше… Значит, мне показалось. А вот уже и наши голодающие.
3
Дверь на блоке скрипит, впуская все новых и новых посетителей. Аркадьин с Вольской садятся за отдельный столик — этот простачок, похожий на клоуна, и вторая инженю — всегда вместе, они сейчас же склоняются друг к другу. Остальные устраиваются у большого стола посреди комнаты.