— Это называют беспокойством, Эшли.
— Ясно.
— Между прочим, вы завели себе отвратительную привычку.
— Какую?
— Постоянно повторять «ясно». Это звучит довольно саркастично. Почти так же неприятно, как «ну вы понимаете».
— Ясно.
— Вот именно.
— Но скажите мне, Фредди, неужели вам действительно нравятся копы?
— Да, действительно.
— Ну так, кроме вас, они не нравятся никому.
— Я в это не верю.
— Ни единому человеку.
— Ну уж простите.
— Можете мне поверить. Никто не захочет три часа сидеть в театре и смотреть пьесу о копах.
— Тем лучше. Потому что эта пьеса — не о копах.
— Да о чем бы она ни была — я думаю, мы прекрасно можем вырезать треть первого акта, выбросить все это преследование.
— Выбросить все ее беспокойство...
— Мне не кажется, что пришедшая к копам женщина так уж сильно беспокоится.
— Выбросить все развитие характера...
— Это можно подать более сценично...
— Выбросить все...
— ...более зрелищно.
Они замолчали одновременно. Корбин, сидевший в темноте позади Кендалла, неожиданно почувствовал настоятельную потребность удавить режиссера.
— Скажите-ка мне вот что, — наконец произнес он.
— Да, Фредди, что вас интересует?
— И пожалуйста, не надо называть меня Фредди.
— Извините.
— Я предпочитаю имя Фред. У меня пунктик насчет имен. Я люблю, чтобы меня называли тем именем, которое я предпочитаю.
— Я тоже.
— Отлично. Ну так скажите мне, Эшли... почему вы сперва согласились ставить эту пьесу?
— Я почувствовал... нет, я до сих пор чувствую в ней огромный потенциал.
— Ясно. Значит, потенциал.
— Кажется, это заразно, — заметил Кендалл.
— Видите ли, я чувствую, что это нечто большее, чем потенциал. Я считаю, что это вполне реализовавшаяся, высоко драматичная театральная пьеса, которая способна многое сказать человеческому сердцу о воле к жизни и о триумфе. Так уж получилось...
— Это звучит, словно отзыв в прессе.
— Так уж получилось, что я люблю эту чертову пьесу, Эшли, и если вы ее не любите...
— Да, я ее не люблю.
— Тогда вам не следовало соглашаться ставить ее.
— Я согласился ставить эту пьесу, потому что думал, что смогу полюбить ее.
— Если превратите ее из моей пьесы в свою.
— Я такого не говорил.
— Эшли, вы знакомы с типовым контрактом гильдии драматургов?
— Это не первая моя пьеса, Фредди.
— Если вас не затруднит — Фред. А моя — первая, признаю. Вот поэтому я читал контракт очень внимательно. Так вот, Эшли, в контракте сказано, что с того момента, как пьесу начали репетировать, ни одной реплики, ни одного слова, ни одной запятой нельзя изменить без позволения автора пьесы. Мы начали репетировать две недели назад...
— Да, я в курсе.
— И теперь вы предлагаете...
— Правильно, выбросить некоторые сцены.
— А я вам говорю — нет.
— Фредди... Фред... вы хотите, чтобы эта трахнутая пьеса, которую вы так сильно любите, прошла по сценам центральных театров? Или чтобы она сдохла, никем не замеченная? Потому что я вам говорю, Фред, малыш Фредди, что в нынешнем виде ваша полностью реализовавшаяся, высоко драматичная театральная пьеса, которая способна так много сказать человеческому сердцу о воле к жизни и о триумфе, так и останется издыхать на этих самых подмостках, на которых через три недели, считая с сегодняшнего дня, состоится ее премьера.
Корбин заморгал.
— Подумайте об этом, — сказал Кендалл. — Ведущие театры или эта дыра на окраине.
* * *
Детектив Бертрам Клинг жил на Айсоле. Из окон его квартиры были видны мерцающие огоньки моста Калмс-Пойнт. Если бы у Берта была машина, он мог бы проезжать по этому мосту, но обзаводиться машиной в этом здоровенном мерзком городе, где самым быстрым способом перемещения — хотя и не особо безопасным — была подземка, не имело никакого смысла. Проблема заключалась в том, что хирург Шарин Эверард Кук, заместитель главного врача, жила на другом конце Калмс-Пойнт-Лайн. Оттуда, несомненно, открывался великолепный вид на залив, но со станции метро, расположенной в трех кварталах от дома Клинга, туда было добрых минут сорок езды.
Было воскресенье, пятое апреля, и до Пасхи оставалось всего две недели, но в это слабо верилось при виде холодного дождя, заливающего окна вагона, когда его путь проходил по поверхности. Седой старик, сидевший напротив Клинга, подмигивал ему и облизывал губы. Чернокожая женщина, сидевшая рядом с Клингом, сочла это отвратительным. Сам Клинг тоже. Но она при этом еще и раскудахталась, выражая свое неодобрение, и в конце концов перешла в другой конец вагона. По вагону прошла нищенка, канючившая, что у нее трое детей и им нечего есть. Следом прошел еще один попрошайка. Этот утверждал, что он ветеран вьетнамской войны и что ему тоже нечего есть.
Дождь продолжал лить.
Когда Клинг спустился с платформы на бульвар Фармера — Шарин сказала, что он должен пройти по бульвару три квартала, а потом свернуть на Портман-стрит, и улица приведет прямо к ее дому, — порыв ветра вывернул его зонтик наизнанку. Клинг сломал пару спиц, пытаясь вернуть зонтик в исходное положение, и швырнул его в мусорный бак, стоявший на углу бульвара и Кновелс-стрит. Клинг был одет в черный непромокаемый плащ, но шляпы у него не было. Он заторопился, пытаясь как можно скорее добраться по адресу, указанному Шарин. Ее жилищем оказался окруженный симпатичным садиком дом в квартале от океанского берега. Отсюда были видны огни сухогрузов, пробирающихся сквозь ливень.
Клинг думал о том, что никогда в жизни не совершал ничего подобного. Подумать только — пойти на свидание с девушкой с Калмс-Пойнт. То есть с женщиной. Ему стало любопытно — сколько лет Шарин? Ему казалось, что около тридцати пяти. Примерно его ровесница, ну, может, чуть старше или чуть младше. Тридцать с чем-то. Где-то так. Но кто знает? Возможно, попозже вечером она скажет, что пятнадцатого октября ей исполнилось сорок. «В этот день родились многие великие люди», — скажет она, но не станет развивать мысль дальше.
К тому моменту, как Клинг позвонил в дверь, он изрядно промок.
Он подумал, что никогда больше не сделает такой глупости.
Шарин была ослепительно прекрасна. Берт тут же забыл о своем решении.
У нее была кожа цвета жареного миндаля и угольно-черные глаза. Синие тени на веках подчеркивали их глубину. Черные волосы были уложены в прическу в стиле «афро» — это придавало Шарин сходство с гордыми женщинами племени масаев. Высокие скулы были слегка оттенены румянами, а великолепные губы подкрашены помадой цвета бургундского вина. Ее выходной наряд был пошит из ткани того же цвета, что и тени на веках, и отделан крохотными яркими медными пуговицами. Короткая юбка и лакированные туфли на высоких каблуках выставляли ноги Шарин в самом выгодном свете. Сейчас она вовсе не походила на врача-хирурга. У Клинга перехватило дыхание.
— Боже мой! — воскликнула она. — Вы опять промокли!
— У меня зонтик сломался, — сказал Клинг и беспомощно пожал плечами.
— Входите, ну входите же! — приказала Шарин, отступая в сторону и освобождая проход. — Давайте сюда ваш плащ. У нас есть время выпить. Я заказала столик на половину седьмого. Я могла бы встретиться с вами в городе, тогда бы вам не пришлось идти по этому дождю. Вы сказали — итальянская кухня. Здесь есть неплохое местечко в нескольких кварталах отсюда. Можно было бы пройти пешком, но лучше я возьму машину. О Господи, да вы совсем промокли!
Ей пришло в голову, что она трещит без умолку.
Еще ей пришло в голову, что он выглядит чертовски мило с этими светлыми прядями, прилипшими ко лбу.
Она взяла плащ Клинга, подумала, не повесить ли его в шкаф ко всей верхней одежде, потом произнесла:
— Я лучше повешу его в ванной. — И двинулась к выходу из прихожей, бросив на ходу: — Я сейчас вернусь. Располагайтесь как вам удобно, — она сделала приглашающий жест рукой в сторону большой гостиной и исчезла, словно ветер, пронесшийся над саванной.