— Это, выходит, в коммуну надо записываться или как? — спрашивали огнищане, с опаской посматривая на деда.
— Зачем в коммуну? — Силыч морщился. — Насчет коммуны я и сам не дюже охочий. А вот, к примеру, триер сообща добыть, чтоб зернишко чистить, или же культурного бугая за общие гроши приторговать — это куда как требуется!
Как-то вечером у пруда, куда Силыч согнал на водопой огнищанское стадо, с ним встретился Антон Терпужный. Был он простужен, весь усыпан чирьями и потому злился на весь свет.
— Ты чего это народ баламутишь? — сердито бросил Антон старому пастуху.
Кустистая бровь Силыча шевельнулась.
— Не разберу я, про чего разговор идет, — сдержанно сказал он. — Разъясни, голуба, как полагается.
— Я вот тебе разъясню, рвань голоштанная! — рявкнул Терпужный. — Ты не думай, что кругом тебя одни дурачки сидят. Мы знаем, чего ты своим овечьим языком мелешь, и я тебе напрямки скажу: ежели ты не угомонишься, мы тебя по-своему угомоним…
На изрытом морщинами, обветренном лице Силыча не дрогнул пи один мускул. Перекинув с руки на руку свитку, дед тихонько хмыкнул, глянул на Терпужного.
— Вот чего, товарищ, или же, вернее сказать, гражданин Антон Агапович Терпужный, — с достоинством проговорил Силыч. — Ты, по всему видать, запамятовал, что аккурат шесть годов назад твоего милостивца Колю Романова, это самое, ссадили с трона и даже лишили его права голоса. Так что ты, голуба моя, про старое брось поминать.
Видя, как багровеет, наливается кровью лицо Терпужного, дед неторопливо поднял с земли тяжелую пастушью палку и сказал, усмехнувшись:
— А ежели ты, к примеру говоря, задумаешь чего такое, то знай — Советская власть не только руки тебе топором стешет, а, гляди, и голову отмахнет, да так, что ты и с Мануйловной своей попрощаться не успеешь…
— Ладно, — с угрозой в голосе проворчал Терпужный, — мы этот разговорчик в поминание запишем!..
В тот же вечер Антон Агапович отправился к своему зятю жаловаться на огнищанского пастуха. Острецов встретил его хмуро. Он сидел на лавке, засунув руки в карманы, и нетерпеливо поглядывал на Пашку, которая укладывала в холщовый мешок только что испеченный хлеб, куски засыпанного солью сала, картофель и лук.
— Чего это, собрался куда, что ли? — осведомился Терпужный.
— Так… в одно место надо съездить, — уклонился от ответа Острецов.
— Далече?
— В лесничество, — буркнул Острецов. — Хочу купить десятка два сошек да сарай починить.
— Для чего же тебе столько харчей? — удивился Терпужный. — Тут на целый взвод наготовлено. Или, может, надолго едешь?
Острецов блеснул глазами, жестковато усмехнулся:
— Много будете знать — скоро состаритесь, папаша… У каждого из нас свои дела. Понятно?
— Оно конечно, — заморгал Антон Агапович, — тебе, сынок, виднее. — Он помолчал немного, повертел на коленях смушковую шапку. — А я до тебя по делу, Степан. Пастух наш огнищанский, дед Колосков, чего-то дурить стал, народ с толку сбивать.
— Чем же это? — спросил Острецов, поглядывая на тикающие у окна ходики.
— Как приехал из Москвы, так и зачал свою коловерть. Уговаривает огнищанских голодранцев триер сообща купить, сеялку. Обратно же, и про племенного быка речь заводит. А Капитошку Тютина насчет земельной аренды агитировал. Ты, дескать, кулаку Терпужному не сдавай землю, а то мы вовсе ее у тебя отберем…
Дед Силыч действительно разговаривал с Тютиным и ругал его за то, что тот отдал в аренду Терпужному три десятины земли. Болтливый Тютин тотчас же сообщил об этом Антону Агаповичу, и тот, озлившись, решил прижать пастуха.
— Он, сволочь, и про покойного государя всякую пакость городил, — мрачно сказал Терпужный, — а меня прямо обещался топором зарубать…
— Мы еще поговорим об этом, папаша, — поднялся Острецов, — а сейчас мне надо идти, люди ждут.
Он надел потертую кожаную тужурку, взял приготовленный Пашкой мешок и ушел, хлопнув дверью. Пашка посмотрела ему вслед, смахнула со стола крошки, запричитала в фартук:
— Вот так уже третий месяц… Наготовлю ему полный мешок харчей, а он убегает не знай куда… И все по ночам, чтоб люди не видели…
— Может, кралю себе какую завел? — неуверенно сказал Терпужный.
Пашка захныкала:
— Кто его знает… Я уж сама думала, раза два следом за ним ходила, поймать хотела.
— Ну и что ж?
— Да ничего. Идет прямо до Казенного леса, постоит трошки на краю, оглянется разок-другой и пропадет в гущине, будто сквозь землю проваливается…
Антон Агапович не без злорадства глянул на заплаканное, по-прежнему красивое лицо дочери.
— Сама себе муженька выбрала, сама и кашу расхлебывай, — сказал он и поднялся с лавки. — А я пойду, Паша. Замучили меня проклятущие чирьи. Вся шея ими обсыпана, и на спине, должно быть, пять или шесть, не меньше. Хочу сходить до фершала, нехай поглядит, чего с ними делать…
Шагая от Костина Кута до Огнищанки, Антон Агапович думал о странном поведении зятя и не мог понять, чем вызваны таинственные прогулки в лес, да еще с харчами. «Не иначе как встречается с кем-то, — смекал Терпужный, — а может, и с какими бандюгами спутался… Этого еще нам недоставало…»
В амбулаторию он пришел, когда совеем стемнело. Фельдшер Ставров, выслушав его, недовольно проворчал:
— Какой же это осмотр, при лампе? Вы бы еще в полночь пришли, чтоб я впотьмах ваши фурункулы резал!
— Ты, Митрий Данилыч, не серчай, — заискивающе сказал Терпужный, — нету у меня мочи терпеть до утра. Чего хочешь делай, абы только меня отпустило. А то ни согнуться, ни голову повернуть не могу.
Дмитрий Данилович открыл калитку:
— Заходите, только побыстрее, у меня еще дела есть…
Пока фельдшер, гремя умывальником, яростно тер куском жесткого мыла сильные руки, Антон Агапович сопел и молча рассматривал изуродованные язвами лица, нарисованные на пришпиленных кнопками плакатах, ряды банок в застекленном шкафу и мерцающие на нижней полке инструменты.
— Чем же это у них обличье покорежено? — спросил оп, кивая на плакаты.
— Волчанкой, — отрывисто бросил Ставров.
— Скажи ты, какая пакость! Недаром, видать, и волчанкой ее прозвали: морды у людей будто волком покусаны…
Наскоро прокипятив скальпель и несколько пинцетов, Дмитрий Данилович заставил Терпужного раздеться и, морщась от ударившего в нос острого запаха пота, стал промывать спиртом шею и широкую незагорелую спину больного.
— Надо мыться почаще и за бельем следить, — хмуро сказал он, — а то у вас вся спина подтеками грязи разрисована.
Терпужный смущенно крякнул.
— Да ведь мы, Данилыч, навроде меринов, из хомутов не вылазим. Какое там мытье!
— Тогда нечего на фурункулы жаловаться! Вы вот коней своих купаете, а сами, наверно, только на пасху да на рождество моетесь.
Ловкими и точными движениями он вскрыл четыре фурункула, на остальные наложил ихтиоловую мазь и стал забинтовывать Терпужного.
— Ну вот и все, придете послезавтра.
Антон Агапович поднялся, натянул на себя, неуклюже двигая руками, полинялую сорочку и повернулся к фельдшеру:
— А отчего это у меня чирьи так долго зреют? У жинки, скажем, день-два — и готово, а меня, бывает, неделями мучают. Отчего бы это?
— Оттого, что кожа у вас толстая, как у борова, — засмеялся Ставров. — Толстокожий вы, Антон Агапович.
Сокрушенно мотнув головой, Терпужный оделся и уже на пороге проговорил, сразу наливаясь злобой:
— А ты слыхал, Митрий, какая у нас в деревне волчанка объявилась? Почище твоих картинок будет!
— Что за волчанка? — поднял брови Ставров. — Где?
— Это я про Колоскова говорю, про деда Силыча, — пояснил Терпужный. — Он, этот чертов дед, прямой волчанкой оказался…
Не скрывая глухой, свинцово-тяжкой злобы, Антон Агапович поднял руку и стал один за другим загибать толстые, обрубковатые пальцы:
— Вековечный он лодырь и голодранец — это раз. Как в Москву его послали, он стал еще дурнее и хамоватее, потому что властишку за собой почуял, — это два. А теперь стал всякими брехнями народ баламутить — это три.