10. Отбой
Вместе с пронзительной нотой первого сигнала к отбою, в девять тридцать вечера дверь казармы яростно распахивается. Трость цокает по панелям, раздается рев: «Дежурный капрал!» Мы вскакиваем с кроватей на ноги и выстраиваемся в шеренгу до конца барака, с непокрытой головой, замерев по стойке «смирно», в молчании. Капрал ходит вокруг, помечая для рапорта фамилию над каждой кроватью, не имеющей владельца. Затем мы срываем сапоги, брюки и носки и вольготно вытягиваемся в кроватях, опершись на локоть, чтобы продолжать беседу, которая идет уже несколько вечеров, с соседом в ярде от нас. Болтовня имеет много тем и не всегда похожа на беседу. На двух крайних кроватях двое запоздавших в кофейню набивают рот бутербродами. Рядом с ними Питерс чистит ботинки. Он этим занимается последние полчаса: эти наши новые ботинки непривычны к смазке, а согласно приказу, они должны сиять сейчас же, если не раньше. Так что мы полируем их час за часом, и скоблим их, и отчаянно скребем ручками зубных щеток, и бежим к каждому старослужащему за очередной панацеей — ваксой, или картофельным соком, или огнем, или полиролью, или горячей водой.
На нескольких кроватях рядом собрался ансамбль, поющий хором то «Вековую скалу», а то:
«Солнце ушло за тобой с нашей улицы,
Когда ты сказала «прощай».
Каждый в казарме, за исключением меня, без стыда или со стыдом пытается петь, мурлыкать и насвистывать: и самые разные песни слышатся одновременно, пока два или три голоса не подхватывают одну излюбленную, или пока не возьмет верх самый отчетливый ритм. Тогда на минуту у нас появляется ревущий хор, поддерживаемый жестянками из столовой и грохотом ящиков. В бараке всегда есть мелодия. То, под что можно стучать в такт ногой.
Вслед за концертом наш мрачный капрал собирается возвращаться, в неверном свете склоняясь над своими записями. Где-то еще едят: двое, усталые, уже лежат лицом в подушку: а Диксон, в кровати, полностью одетый, лежа навзничь, медленно и обстоятельно декламирует «Старого морехода»[5]. Он побывал в пьяном баре: а много пива всегда вызывает его на «Морехода». Через весь этот гул Моряк и Китаеза, наши чемпионы по ругани, перебрасываются проклятиями через центральную перегородку барака, которая отделяет двадцать шесть кроватей с этой стороны от двадцати шести кроватей с той. Кто-то вдалеке начинает орать «Зеленый глаз желтого бога», и бестрепетно продолжает, хотя дюжина окриков: «Хватит!» осаждает могилу Безумного Кэрью[6].
Второй сигнал отбоя тихо просачивается через окна, исходящие паром; потом сигнал «гасить огни», короткий и резкий. Щелчок выключателя приносит темноту, застигнув врасплох тех, кто засиделся допоздна, одетыми на кроватях. Смешок и два подавленных ругательства. Раздается громкий голос капрала Эбнера: «Тихо там. Второй раз не предупреждаю», — и становится тихо, не считая перемежающегося шепота, который может быть и шумом ветра в треснутом огне. Я вижу, как гаснет сигарета капрала; еще одна веха на пути к заработанному нами бесчувственному сну. Но что это, его кровать скрипнула! Я поднимаю голову и определяю его местонахождение между мной и белой заплатой на стене. Да, он сидит. Теперь он тихо скользнул ногами через край всхлипнувшей кровати. Брюки все еще на нем. Я скорее чувствую, чем вижу, как он мягко ступает по проходу рядом со мной. После целых минут мертвой тишины в казарме шорох медленных шагов ползет назад по линолеуму, и тень пересекает белую заплату стены. Этой ночью без последствий. Я вытягиваю левую руку, чтобы просигналить «опасность миновала» следующей кровати; он передает сигнал дальше. Шепот треснутой рамы возобновляется.
Луна была полной еще вчера; и еще до полуночи она стоит прямо на уровне верхнего ряда окон. Через этот промежуток она сияет, очень желтая и спокойная, прямо мне в лицо; хотя несколько суетливых облачков сгрудились вокруг нее, как будто не давая нам полностью лицезреть свою королеву. Ее лучи заполняют крышу барака зыбким полусветом, в котором фуражки поверх снаряжения, сваленного на длинной центральной полке, кивают, как китайские болванчики, над затененными кроватями.
Все, попавшее в этот лагерь, одушевленное или неодушевленное, должно приспособиться к прямой линии, которой природа избегает, а человеку не удается поддерживать. Поэтому балки и связки ферм крыши сегодня выглядят футуристично и таинственно, увешанные нашим снаряжением, которое висит там, чтобы высохнуть после чистки. Кровати, конечно, должны сейчас утопать в тишине, под долгим дыханием, собратом безмолвия: но кровати в ВВС такие жесткие, что каждый спящий судорожно ворочается, раз или два в час, и стонет при этом: и так разгорячены наши животы, что не проходит и трех минут, как кто-нибудь из сорока пяти человек в казарме громко пускает ветры. «Вопль заключенного дерьма», — называют его; наш самый верный юмор, который может разрядить напряжение даже в Минуту молчания. Сержанты — и те трясутся от смеха, когда кто-нибудь дает залп: потому что пуканье не подлежит наказанию, в отличие от какого-либо другого ответа. Моряк может пердеть каждые пять минут, неподражаемо, со всей природной силой и вонючестью. Мы ожидаем такого комментария от него, когда кто-нибудь из старших начинает задаваться.
11. Работы
Работы, работы, работы. Наш дух хотят сломить этой тягомотиной. Один из нас, девяноста новобранцев (а нас уже девяносто) уже вслух жалеет о том, что записался в ВВС. Меньше чем за неделю мы отщелкали три или четыре пожарных караула («Валят, блядь, все на новеньких, вот что они делают, старики-то», — ворчал Таг. «Старый солдат, старый пердун», — процитировал Мэдден со смехом. «Ага, — злобно отозвался Таг, — а молодой солдат — шустрый блядун. Вот это я и есть»), и мусоровоз наш, и сбор мусора тоже, мы вычищаем сортиры, лавку мясника, склад квартирмейстера, казарменные склады, подметаем и вытираем пыль в кино. Еще мы на побегушках в штабе — прежде всего это значит, что мы носим клеркам булочки к одиннадцати часам, пока они еще теплые. Китаеза попал там в немилость. «Стану я рвать себе жопу ради этих пидарасов — я пришел, бля, после двенадцати, и они пихнули меня под суд!»
Он получил в наказание два наряда вне очереди — можно сказать, отделался даром, так как все мы тут, виновные и невиновные, в нарядах безо всякой очереди, топим ли мы в бойлерной или в кухне, или в офицерской столовой, или прибираем бараки, или драим пожарную станцию, или чистим хлев, или кормим мусоросжигательную печь. На рассвете мы вскакиваем с коек, мчимся, чтобы смочить водой руки и лица, строимся на зарядку, разбегаемся и снова строимся на завтрак, надеваем обмотки и комбинезоны, подметаем барак (под оком нашего капрала, который знает нас всех по фамилиям и не упускает ни одного нашего промаха), снова застилаем кровати и строимся на работы. После этого барак не видит нас до перерыва на чай, разве что в поспешные минуты до и после обеда; а после чая — пожарный караул, кроме тех, кто работает в вечернюю смену до девяти в офицерской столовой, или в обеденном зале, или в гражданском бараке.
Последние две работы означают мытье посуды: и не на опрятных мойках с раковинами, губками и горячими кранами. Мы макаем в лохань с холодной водой, пробивая корку жира, четыре-пять сотен кружек, заляпанных чаем, и тысячу тарелок, которые после этого протираем скатанной в комок тряпкой, застывшей в жиру. От запаха выворачивает наизнанку, и от ощущения грязи тоже, и так час за часом: а от ледяной воды дрожат пальцы. Потом гремящая гора мокрых тарелок на столе, и их надо вытереть насухо. Никто не может распоряжаться собой и считать какую-то работу своей. Лагерь кишит рекрутами, и каждый, кто здесь на постоянной работе — наш хозяин, который вправе получить от нас любую частную услугу, какую сможет. Многие срывают злость на рекрутах, чтобы из страха мы были более сговорчивыми. Старшина подал пример такого дурного использования, когда отвел последнего в шеренге к своей жене в дом, где пристроил красить решетку и присматривать за детьми, пока та ходила по магазинам. «Кусок пирога мне дала, с вареньем», — хвастался Гарнер, почти смирившись с хныканьем ребенка за возможность сунуть что-нибудь в брюхо. Мы вечно голодны.