Тим — командир отряда. Он просто сокровище. Мы радуемся каждому дюйму его массивной фигуры. Стоит посмотреть, как он сотрясается от безмолвного смеха, когда кто-нибудь совершит глупость. Мы видим, как улыбка исходит откуда-то сзади, когда медленно расширяется его челюсть. Еще одно зрелище — когда мы в страхе снуем за самолетами и по углам, если проходит шепоток, что Тим не в духе. Тим — наш барометр; он определяет погоду в отряде. В отряде Б самый бодрящий климат на свете.
В летном училище офицер ВВС вступает в свои права, на переднем крае власти, с командиром отряда в качестве абсолютного главы. На наш отряд из пятнадцати человек приходится три-четыре офицера. Как они могли бы не встречаться с нами, не разговаривать с нами, не знать нас? Мы — те руки, которые работают с их машинами; в каждый летный день от нашей бдительности и чувства долга на несколько часов зависят жизни офицеров.
Поскольку офицеры занимают положенное им место, сержанты и капралы занимают свое. Исчезает прусская сержантократия сборного пункта. Они становятся нашими представителями, может быть, и не выборными, но назначенными из лучших среди нас, с нашего молчаливого одобрения. Мы принимаем их, как существа, полезные нам, которые вмешиваются и выступают за нас парламентерами перед властями. Если они не отвечают нашим нуждам, мы можем выступать за их спиной, неформально, в любой день, на аэродроме, где офицеры в нашем распоряжении. Непрерывное «ты — мне, я — тебе» превращает нас в семью: в счастливую семью, если взрослые хороши, в несчастливую, когда они не сходятся между собой. Хвала Тиму, что отряд Б никогда не сможет заподозрить низости в своем конституционном монархе.
Мы принимаем своих офицеров. Тим — собственность отряда, предмет общей похвальбы: но Джон принадлежит тем трем, что обслуживают его машину, Крашер — другим трем, а Рыжий — объект обслуживания моей команды. Мы сравниваем своих кукол и обмениваемся мнениями об их достоинствах и недостатках по вечерам в казарме, как летчики на Востоке меряются своими боевыми скорпионами и тарантулами.
8. Работа
Как просторный, неопрятный, шумный, значительный ангар — наш кафедральный собор, так и наша ежедневная работа в нем — это богослужение: и одно так же трудно постигнуть разумом, как и другое. В каждой вере есть отрицание здравого смысла. Мы верим, что работа наша достойна каждого взмаха рук и толчка ног; и посторонним наше верование может казаться столь же бессмысленным, как месса.
Жизнь у нас не лентяйская. Внутри ангара нас держат по восемь часов обычной работы; а до и после того мы моемся сами, заправляем постели, убираем казарму — еще полтора часа. А еще, с большим недовольством, иногда мы тратим лишний час на снаряжение или чистку штыка для какого-нибудь пышного парада: одна неделя в месяц — на дежурстве, когда мы стоим на аэродроме все сто шестьдесят восемь часов, на случай чрезвычайных происшествий: пожарный караул по вечерам: изредка — полицейская вахта, когда мы освобождаем военную полицию от какой-нибудь особенной обязанности: и получается, что жизнь заполнена работой. Днем в среду, в субботу и иногда по воскресеньям, если они не осквернены парадной службой, случаются золотые пятна в нашей трудовой жизни.
Такое количество работы, даже когда она становится богослужением, отупляет посвященных. Я часто встаю с кровати таким же усталым, как и на сборном пункте: но это такая блаженная усталость. И она проходит, так как мы разделяем свои чувства между собой — бодрость тех, кто в это утро чувствует себя свежим, подстегивает вялых. Когда нас выматывают в летном училище, этого, по крайней мере, требует суть жизни, а не поверхностное украшение. Мы приносим огромную пользу здесь, на глазах у всех тех, кто принимает наш постулат о том, что завоевание воздуха — первый долг нашего поколения.
Милая пристрастность Природы, что сохранила сквозь века свою последнюю стихию на покорение нам! По тому, как мы освоим этот крупный новый объект, будут судить о нашем времени. Заодно, для близоруких или озабоченных политикой, здесь есть и национальная сторона: от того начала, которое мы дадим нашим последователям в искусстве воздухоплавания, будет зависеть переустройство нашей армии образца восемнадцатого века и дурацкого флота.
Не воображайте, что все мы чувствуем это, или это все, что мы чувствуем. Мы встречаемся с делом, ориентиры которого высятся далеко над нашим воображением. Каждый из нас знает, что сто тысяч человек, таких, как он, будут трудиться над этим изо всех сил, на протяжении многих жизней, и все еще не увидят цели. Мой небрежный, говорливый ум так далеко уходит в слова. Предельная кропотливость нашей работы идет дальше. Это не корыстный труд, не обязанность. ВВС и оплата — всего лишь блохи, вызывающие зуд нашего вдохновения.
И не обольщайтесь мыслью, что я изображаю нас прекрасными. В повседневной жизни мы грешники, которые приспособились к работе на пределе только потому, что стоим перед тем, что больше нас самих: но мы переводим это на чепуховые повседневные разговоры о бытовых нуждах. Если один из наших самолетов не может взлететь по причине, которой можно было бы избежать, весь отряд, пристыженный, вешает нос. И вот скажите Тагу, что он упустил что-нибудь в своем оборудовании: или скажите капитану, что его двигатель не в таком хорошем состоянии, как он мог бы его поддерживать — а потом спасайтесь бегством, если они сочтут, что вы не шутите.
Когда я перешел со сборного пункта в летное училище, я перешел от видимости к реальности. После двух дней здесь я мог сказать, что нашел свой дом. На сборном пункте мы занимались солдатчиной так долго и так сурово, что она стала второй натурой: бесплодность быстро входит в привычку, когда ее поддерживают. Теперь, в летном училище, мне пришлось научиться быть летчиком и разучиться этому корпоративному усилию, которое было единственным духом плаца.
Трудно, когда тебе бросают работу и поясняют лишь то, что ты должен ее выполнить. Таффи Дженкинс давал нам в подробностях каждое движение, по номерам, ради того, чтобы команда исполнялась совместно. Здесь разумность каждого принимают как должное и нетерпимы к тем, кто просит научить их. Если мы не делаем что-то по-нашему — а значит, на совесть, быстро и достаточно хорошо — нас перебрасывают на что-нибудь другое. Эта беспощадность к человеческому материалу концентрирует нас: и высокие стандарты бодрят оставшихся. Наши машины летают, когда они хороши настолько, насколько в нашей власти этого добиться. Если этого недостаточно, нас перемещают на дежурство в столовой или в санитарную команду: и мы теряем профессиональное уважение среди товарищей. Это суровое наказание, которое оставляет далеко позади штрафные наряды бедного Стиффи. Нет столь безапелляционного суда, как суд равных; и отряд Б — республика, точнее, был бы ею, не считая добровольного повиновения Его Величеству Тиму.
9. Похороны
Странное это было утро, когда мы услышали, что королева Александра умерла. Туман, который собирается здесь обычно осенью по утрам, был таким плоским. Вдоль земли он лежал, как вуаль; но, когда мы поднимали глаза, то видели проблеск, намекавший на солнце, которое почти сияло над карнизами и верхушками мачт. Когда парад проходит в тумане, наши фигуры становятся плоскими. Нет толщины, нет теней, нет блеска отполированных пуговиц. Люди как будто вырезаны из серого картона, обведенного по контуру темной краской там, где вспышки преломленного света окружают их.
Так мы стояли на нашем плоском плацу в это утро, когда подняли знамя и сыграли ежедневный королевский салют: но после салюта нас держали по стойке «смирно» так долго, в мертвенной, дрожащей тишине, потому что воздух был очень ясным. Потом знамя поползло вниз с верхушки, пока гремели многочисленные барабаны оркестра. Они гремели и гремели, несколько минут, когда флаг двигался вниз. На середине мачты трубы медно грянули сигнал отбоя. Мы все глотали слюну, задыхались, а глаза наши невольно болели. Человек не выносит, когда его сводят с ума громкими звуками.