Он отвернулся. Запел. Сильным баритоном, испугавшим меня до печенок, хриплым баритоном, выпевавшим: «Нашу постель приготовь для меня, ночью приду, радость моя, прощай, дрозд!» Он покачал головой, его глаза сузились от напряжения последней, высокой ноты – про-о-ощай!
Его голова упала на грудь и он пел дальше тихо, будто разговаривал сам с собой, думал о чем-то и тихонько напевал и, когда он прекратил петь и снова начал говорить, он говорил уже не со мной, а со своим двойником Бо Уайнбергом, который сидел с ним за элегантным столиком в Эмбасси-клабе: они оба начали вспоминать жизнь.
«А тот парень помнишь, за закрытой дверью на двенадцатом этаже, везде полно народа, ты знаешь, у него комната набита оружием, и в офисе у него пистолеты, и в приемной, в этом шикарном здании, в нем так приятно делать бизнес, нет случайных людей. Но они знают, что их ждет и знают, как это трудно сделать, этот Маранцано был в деле больше двадцати лет, не сопляк вовсе, и все, даже профсоюз, знали, что для такой работы нужен профессионал высокого класса. Голландец обратился ко мне и сказал, Бо, а на черта тебе это надо, это их итальянские дела, у них так принято наверно, отстреливать поколения за поколением, но нам, конечно, не помешает, если ты выполнишь их заказ, опять же они останутся нам должны, такой заказ как Маранцано – это что-то. Но я сам был горд, подумать только, из всех профессионалов, они предпочли именно Бо, один Маранцано – и тебе обеспечен почет на всю жизнь! Ты знаешь, как мне нравится, когда на меня возлагают надежды! Да я люблю выпить, люблю поесть, люблю женщин, да много чего люблю в этой жизни – но превыше всего я люблю такое вот обращение ко мне – Бо, никто, кроме тебя! Кто-нибудь попросит и я лениво киваю головой: «Да» и они знают, что дело будет сделано. Сделано в срок, сделано профессионально. Через неделю или раньше они прочитают в газете, что, так, мол, и так, снова нераскрытое кошмарное убийство из дебрей бандитского самоорганизующегося мира, сладкая сказка прессы. Поэтому я и сказал заказчику, дай-ка мне четыре полицейских бляхи. Достань где хочешь, но дай. Его брови поднялись, но он промолчал и на следующий день они у меня были. Я взял ребят, повел их в раздевалку, мы оделись как детективы, в плащи, шляпы и пошли прямо в логово, открыли двери и всем заорали: «Полиция, никому не шевелиться, все арестованы!» Отогнали их к стене, я зашел в комнату, а тот из-за стола, начал бедняга двигаться, зачем он пытался встать – я всадил ему пулю ровнехонько в глаз. Но, смешно, не правда ли, в здании были мраморные стены и звук выстрела прозвучал как десять выстрелов, он несся по всем этажам, по всем офисам, по лифтам и коридорам. Такой рев поднялся, все забегали, руки подняты, никто ничего не понимает! Несутся по лестницам, лифт забили. А я тихонько навстречу толпе, все кричат, орут, ты знаешь, паника! И все эта суета так подействовала на меня, что я тоже побежал – куда сам не пойму и.. потерялся в этом чертовом здании. Бродил ошалевший по туалетам, мужским и женским, по каким-то подсобкам, по коридорам и в конце концов, сам не пойму как, вышел даже не на улицу, а прямиком на вокзальную площадь. А там полно народу, все идут с работы, шесть часов вечера, в электричках столпотворение, ворота на замке, как только поезд прибывает, ворота открывают и все бегут на платформы. Шум от объявлений о прибытии поезда такого-то, гам от голосов, в общем я втек в толпу и какому-то балбесу сунул в карман свой пистолет. Клянусь это был типичный клерк, с портфелем, в кармане плаща – газета, ну типичный доходяга-работяга. Представляешь, приезжает домой, лезет рукой в карман… а там, оп! Ну, а я еле сумел против течения из толпы вырваться… и ушел.»
Бо рассмеялся, слезы потекли по его щекам, драгоценный момент памяти, даже я засмеялся вместе с ним, думая одновременно, каков мозг, даже в такие минуты он уводит нас в дебри воспоминаний и дает ощущение жизни – как луч света, направленный в кромешную темноту. Я ощутил, как Бо перенес меня в тот год и в тот день на центральном вокзале, я даже увидел спину этого недотепы, который получил такой подарок, перенес вместе с белой тканью скатерти Эмбасси-клаба, вместе с рюмкой виски и колечками дыма над певичкой, томно тянувшей: «Прощай, дрозд!» и даже на улицу у ресторана, где лимузины, дожидаясь боссов, выпускали выхлопные газы в стылую пустоту вечера.
Бо внезапно пронизал меня взглядом, полным муки. А ты чему смеешься, закричал он, думаешь это смешно, идиот? История окончилась, ты жонглируешь шариками, запустив один в небо, ты уже просчитываешь момент его возвращения тебе в руки, а он застывает на мгновение в небе… и возвращается. Так и жизнь, она не всегда хороша, а только тогда, когда ты что-то держишь в руках.
Думаешь это смешно, идиот? Бо – это человек, у которого в руках в свое время были нити судеб многих и многих людей. Ты сначала попробуй прожить три раза столько сколько я, а потом смейся! Он был непростой кусок дерьма, этот Маранцано, он был даже вовсе не дерьмо, как этот Колл, к примеру, он был крутой мужик, умный! И он тоже не убивал просто. Как это Колл, способный убить и ребенка, когда входил в раж. Будто одной смерти ему недостаточно. А ты знаешь, что я убил Колла? Я его убил в телефонной будке – он блевал, исходил дерьмом и слюнями. Бах! Через окно. Я его убил! Вот факты, ты, сопляк! А ты знаешь каково это убить? А ты знаешь чего это стоит, чтобы быть способным убить? Ты видишь перед собой классного убийцу! Я убил Сальваторе Маранцано! Я убил Колла – Бешеную Собаку! Я убил Джека Даймонда! Я убил Лулу Розенкранца! Я их всех убил, и Ирвинга, и Микки, и Аббадаббу Бермана! Я убил Артура, Голландца!
Он смотрел на меня, глаза выпучились, будто веревки сдавливающие его, перетягивали лицо. Затем он опустил глаза, будто не мог больше смотреть так. Я их всех убил, сказал он, закрывая глаза.
* * *
Позже он шептал мне, позаботься о девочке, не дай ему что-нибудь сделать ей, пусть она останется жива! Обещаешь? Я обещал, первый раз в своей жизни охваченный призывом к милосердию. Теперь двигатель работал на холостом ходу, конец веревки болтался на корме над водным простором. Я никогда не узнаю о том, что для них подобная смерть человека что-то значила, и значила что-то большее и более исступленное в ярости всех их жизней. Смерть посреди пустоты океана.
Вниз спустился Ирвинг. Мы вместе с Бо смотрели за его аккуратными, экономными движениями – вот он открыл двойные двери из кабины в углу и закрепил их, чтобы не закрыло ветром. Неожиданный порыв ветра тут же унес чад сигары и нефтяной едкий запах из каюты, мы очутились на свежем воздухе. Мощные волны из еле освещенной каюты предстали перед моим взором как гигантские черные пасти чудовища, Ирвинг развязывал веревку на кормовой балке, складывал ее кольцами, не обращая ни на что внимания. Лодку сильно подбросило, я был вынужден снова уйти вглубь каюты и прицепиться руками к лавке, обжав ее и прижавшись к ней. Ирвинг – настоящий моряк, ни качка, ни волны ему не страшны, он и по палубе ходит спокойно, как по земле. Вот он снова вошел в каюту, его лицо обрызгано морской водой, его тонкая шевелюра поблескивает на свету, он, не торопясь и не спрашивая о моей помощи, подкладывает под тазик с цементом и ногами Бо тележку, выгибая тело Бо под невообразимый угол. Он делает все методично, железные части издают противный скрежет, звук напоминает мне о том, что если бы не скрюченная фигура Бо, своим весом удерживающая тележку, то тазик бы опрокинулся и весь застывший цемент вывалился бы на пол, показывая даже отпечатанные на днище тазика буквы фирмы-производителя. Ирвинг подкладывает под резиновые колеса тележки доски, приподнимает Бо вместе со стулом и, взяв огромный нож, отрезает все веревки, связывавшие пленника. Затем он помогает Бо приподняться, снимает с него остатки веревки, убирает стул и поддерживает его. Бо шатается, стонет, кровь в ногах застыла, и Ирвинг говорит мне, поддержи его с другой стороны, а этого мне, как раз, ох как не хотелось делать в бандитской карьере – именно это, поддерживать приговоренного на смерть, нюхать его пот, слышать его дыхание, дергаться от его импульсивных вздрагиваний. Бо вцепился мне в волосы, его локоть у меня на плече, человек, уже потерявший облик человека, провисает на мне и дрожит. Вот я держу человека, и помогаю убить его. Мы с Ирвингом его единственная надежда, он хочет жить, а Ирвинг успокаивает его, все в порядке, не волнуйся – как нянька, как сестра милосердия. Он выбивает ногой палку из-под колес тележки со своей стороны и говорит мне, чтобы я выбил со своей. Я выбиваю, мы двигаем Бо на тележке к распахнутым дверям, на палубу. Там он отпускает нас и берется руками за поручень, тазик с его ногами, зацементированными елозит по палубе, как непривязанный груз. Он стонет и дрожит, потому что никак не может выпрямиться как следует. Мы с Ирвингом стоим и смотрим на него, Бо поймал момент и выпрямился, сделал неуловимое движение телом и тазик прекратил скользить и он смог постоять так, прямо и спокойно. Бо посмотрел перед собой и увидел палубу и за ней океан, глубокий. Волны вздымались и били в борт, он дышал и не мог надышаться этой вселенской свежестью ночного ветра, а его лицо отражало весь ужас предстоящего. Я не слышал ничего из-за ветра, но по губам его понял, что он поет. Иногда ветер доносил обрывки его голоса, его прощальной песни. Он остался наедине со смертью и пел ей в лицо.