И Павел ответил, что в мыслях жены есть известная логика.
Они будут сообщать друг другу обо всем, что увидят за день, и складывать об увиденном общее мнение.
— Мне менее понятны наши молодые стиляги, — скажет Анна, — чем бедные аборигены Австралии. Иные обитатели того материка едят червей и поклоняются крашеным чуркам, потому что они — дети своей страны, темные души нищеты и голода. А откуда эти, наши дикари? Глупое их «прошвырнуться» и «железно» ничем не лучше ритуальных воплей австралийцев.
— Ты упрощаешь, Анна, — ответит Павел. — Молодость всегда ищет, мятется, и ошибки в эту пору — небольшая трагедия.
— Я понимаю, — не согласится Анна, — хотя все-таки без ошибок лучше. Но наши дикари не ищут, а только мятутся. Вся их мировая скорбь и томление сосредоточены на брюках дудочкой и, может быть, на опрокидывании общественных вкусов.
— И это не очень страшно, жена. В прошлом общество выработало столько стандартов, что люди устали от них. Молодежь — самый впечатлительный и нетерпеливый слой общества. Это — не опрокидывание общественных вкусов, это — желание разрушить рамки изживших себя стандартов.
— Я ничего не имею против, — скажет Анна. — Узкие брюки сами по себе — не грех. Беда в другом: монополию на них сначала захватили люди с узкими мыслями, с узкими от презрения глазами. Гипертрофия — всегда болезнь.
— Разумеется. Но и это не страшно, Анна. Глупцы — ничтожная часть общества. Их влияние на жизнь почти равно нулю. А узкие брюки ничем не опаснее безбрежного клеша, в котором когда-то фланировала по нашим улицам молодежь первых послереволюционных лет.
— Ты — прав, — скажет Анна, обнимая Павла и целуя его в густые, как у лешего, брови. — Важнее то, что в душе, а не на поверхности.
В один отличный день они вдвоем отправятся к врачу, и доктор весело похлопает их по плечу:
— Ну-с, молодые люди, вам больше нечего у меня делать… Следующий!
И они выйдут в синий день весны, пьяные друг от друга и от своего здоровья.
Анна вздрогнула, поняв, что замечталась. Бросила взгляд на дальние деревья, пытаясь сквозь листву рассмотреть ворота сада.
«Где Павел? Почему задержался? Почему нет до сих пор? Может, что-нибудь неладное на работе? Может, болен?».
Неожиданно, как ожог тока, опалила догадка: ничего не работа! Он просто одумался, понял: незачем губить себе молодость и надевать на душу хомут. Он больше никогда не придет, и костерок, у которого она пыталась согреться, станет всего лишь кучкой золы и мутного пепла.
«Каррр! — орала ворона над головой. — Каррр! Карай себя дура за горстку ворованной радости! Каррр!».
Анна заплакала, схватила камушек под ногами, бросила в птицу.
Ворона склонила голову набок и разинула клюв. Девушке показалось, — птица смеется.
Анна решила успокоить себя. Достала из сумочки пудру, помаду, механически стала вытирать на лице следы слез.
Но случайно взглянула на часы и побледнела: Павел опаздывал уже на полчаса.
Вакорина опустила плечи и, закусив губу, комкая платок, старалась не заплакать снова. Уже не было ни мыслей, ни надежд, даже боли не было в душе.
И не заметила, как около нее остановился маленький огневолосый мальчишка. Он во все глаза рассматривал Анну, склонив голову набок, и пот крупно изрябил его лоб.
— Ты — Анна? — спросил он наконец, немного отдышавшись.
Вакорина посмотрела на мальчишку и, вдруг догадавшись, зачем он тут, притянула его к себе за руки.
— Я — Анна, милый ты мой!
— Не врешь?
— Нет, не вру. Моя фамилия Вакорина.
Мальчишка походил возле Анны, морща лоб, и вдруг полез за пазуху:
— Тогда на́ вот, держи.
Он протянул ей сложенный листик бумаги, убрал руки за спину и стал с интересом следить, как девушка торопливо читает записку.
Пытаясь не выдать волнения, Анна свернула листок и положила его в сумку. Потом снова притянула мальчика к себе.
— Ты кто такой?
— А что?
— Я хочу сказать «спасибо» и не знаю, как звать.
— Мне ничего не говори. Ты ему скажи, я передам. Он велел.
— Сначала скажи, кто такой?
— Ну, ладно, — согласился мальчишка. — Кузякин я. Колька. А можно — Николай Гордеич.
— Так вот, Николай Гордеич, — спасибо тебе.
— Ха! — засмеялся Кузякин. — Вот еще! А ему что́ сказать? Ведь он две смены робит и нынче не придет. Я кушать бате носил, а он, Павел Кузьмич, меня — сюда. Сказал, чтоб бегом.
— Знаю. Об этом здесь, в бумажке, написано.
— Ну, так что же сказать? Или молчать будешь?
— Передай ему, Коля, что я куплю тебе много конфет. Сто штук или пятьсот. Сколько хочешь. Передашь?
— Ладно, — проворчал Кузякин. — Только я тут все равно ни при чем.
Он оседлал хворостину, выскочил за ворота и понесся вскачь, к Комсомольской площади, остановке трамвая.
Анна посмотрела ему вслед — и только теперь почувствовала отчаянную слабость, от которой хотелось и плакать и смеяться сразу.
*
Павел узнал о том, что ему придется остаться во вторую смену незадолго до конца первой. Снова, как когда-то, на высоту поднялся Жамков и сказал, что надо постараться для общего дела.
Павел потемнел и впервые за все время работы сорвался с ровного тона:
— До каких пор будет этот кабак, Аверкий Аркадьевич?!
Жамков кинул удивленный взгляд на Абатурина, спросил, стараясь сохранить спокойствие:
— Ты называешь кабаком стройку?
Павел подошел к начальнику участка вплотную:
— Я называю кабаком беспорядок, который вы насаждаете на стройке!
Жамков проворчал, не повышая тона:
— Это не я, голубчик, насаждаю. Время такое. А в чем, собственно, дело?
— Отпустите его, Аверкий Аркадьевич, — хмуровато посоветовал Линев. Ему надо. Мы сделаем работу. Пока не сделаем — не уйдем.
— Нет, — покачал головой Жамков. — У вас и так руки трясутся от усталости. Впрочем, если Абатурину наплевать на товарищей, может идти.
Павел пристально посмотрел на Жамкова, и на скулах монтажника отчетливо обозначились желваки.
— Я останусь.
— Вот так будет лучше. Меня тоже ждут дома, но я, видишь, не пою Лазаря.
— Вы можете что хотите говорить, — вмешался в разговор подошедший Климчук, — но я завтра пойду в партком. Такое нельзя терпеть, начальник.
— Пойди, пойди, — усмехнулся Жамков. — Или парткому наплевать на план? Работать надо, Климчук.
Кузякин, вытиравший ветошью руки, хмуро покачал головой:
— Неладно вы поступаете. Не по-людски.
— И ты, Гордей?
— И я, Аверкий Аркадьевич.
— А тебе, Гордей Игнатьевич, не стоило бы рта раскрывать. Не больно ты свят, я думаю. Замаливал бы грехи без шума.
Вторую смену начали в полном молчании. Линев, работавший рядом с Абатуриным, чувствовал себя виновато: не сумел помочь товарищу. Виктор отлично понимал, какое значение имела сейчас для Павла встреча с Анной. Сейчас, когда их отношения с таким трудом налаживались, и каждый пустяк мог пробить в этом непрочном здании непоправимую брешь.
— Ты знаешь, что особенно противно в Жамкове? — хмуро кинул он Павлу. — Душа у него ржавая, это не вся беда. Хуже другое: он нас этой ржавчиной осыпает. Говорит высокие слова, сукин сын, а ведь одно суесловие. И не сразу найдешься, что ответить. От этого себя меньше уважать начинаешь.
Через несколько минут он с неожиданной улыбкой сказал Абатурину:
— Погляди-ка, кто́ там, на земле… Знакомый наш…
Внизу стоял и размахивал руками мальчик. Он что-то негромко кричал, но слов не было слышно.
— Колька, — усмехнулся Линев. — Кузякину обед принес. Шустрый мужчина, через проходную проскальзывает.
Они окрикнули Кузякина, работавшего неподалеку, и Гордей Игнатьевич, раскрасневшись от удовольствия, стал быстро спускаться к сыну.
Взяв у него узелок с кастрюлькой и потрепав мальчика по голове, Кузякин уселся на бунт каната и стал, не торопясь, закусывать вместе с сыном. Иногда он что-то говорил ему.
Внезапно Гордей Игнатьевич вскочил и поспешил наверх. Отвел в сторонку Абатурина, сказал ему весело, моргая ресницами: