Павел возбужденно рассмеялся, хлопнул себя совсем мальчишески ладонями по валенкам и ничего не сказал.
— Что с вами, Павел? — повторила Вакорина.
— Значит, с папой вдвоем? Только вдвоем? И больше никого?
— Похоже, вы радуетесь, что мы с папой теснимся в одной комнате? — спросила она, делая вид, что истинный смысл его слов не дошел до нее.
— А то нет, конечно, радуюсь, — сообщил он, увлеченный собственными мыслями. — Это же хорошо.
— Что «это»?
— Ну, вообще.
— Мне пора идти, — напомнила Вакорина.
— До свидания, — сказал Павел и безотчетно взял в обе ладони ее маленький кулачок в серой пуховой перчатке. — Только я вас хочу еще увидеть. Я, честное слово, ничего плохого не сделаю.
Она улыбнулась, пожала плечами:
— А что мне можно плохое сделать?
— Я не так сказал, может, — сконфузился Павел. — Я о другом хотел…
— Так уж сразу и встречаться, — весело прищурилась она. — Вы — нетерпеливы.
Павел хотел сказать, что он очень терпеливый, что он бог знает сколько не видел ее, если не считать — во сне, но постеснялся и промолчал.
— Да и где же встречаться? — пожала она плечами. — Вы в общежитии, и у меня не лучше.
— А кино? — спросил он, робко глядя ей в глаза. — В субботу или в воскресенье. Приходите в «Магнит», я буду ждать. Ладно? В семь? В субботу.
Она еще раз внимательно взглянула на него, чуть прихмурила глаза, но, качнув головой, будто отгоняя сомнения, согласилась:
— Я приду. Спасибо вам, Павел.
Он не шел по проспекту, а бежал. Расстегнутые полы ватника заносило ветром, и они глухо хлопали, как паруса на лодке.
В трамвае он все время улыбался кондукторше, пожилой веселой женщине, сыпавшей прибаутками, брал для стариков и женщин с детишками билеты и что-то напевал про себя.
— Ребята! — крикнул Павел, вбегая в комнату общежития. — Ребята, мне здорово повезло. Прямо поверить не могу!
Кузякин посмотрел на него из-под лохматых рыжих бровей, усмехнулся:
— Нечего водку-то зря поносить… Эк парень нагрелся.
— Встретил? — догадался Блажевич и счастливо рассмеялся: — С малой криницы вяли́кая река пачина́ецца!
Виктор дружески подмигнул Павлу, сказал, имея в виду Кузякина:
— Кто на бутылке женат, тому и жена ни к чему. А ты кругом холост.
— Кинул бы я вино, да оно меня не кидает, — вздохнул Кузякин. — Ну, будем спать, бригадир. В смену рано.
В последнее время он опорожнял свои бутылки тайком, страдая оттого, что это приходится делать украдкой и в одиночестве. Приводить собутыльников в комнату Линев ему решительно запретил.
Когда потушили свет, Линев и Блажевич уселись на кровать Павла, потребовали шепотом:
— Выкладывай все!
— Потом, — взмолился Абатурин. — Я сейчас и впрямь, как пьяный. Вовсе глупый.
— Потом, дык потом, — согласился Блажевич. — Только не ворочайся всю ночь, не вздыхай. Не выспишься и свалишься утром с подкрановых балок. Сиротой покинешь девку.
— Не буду ворочаться, — пообещал Павел. — Но оставьте сейчас меня в покое, ради Христа!
*
Весна пришла на Урал неожиданно рано, и уже в апреле снег повсеместно сошел с улиц Магнитки и держался еще только на вершинках рудной горы.
В декабре готовый стан приняла государственная комиссия, и строителей перевели на новые объекты. Бригаде Линева поручили монтаж девятой сверхмощной печи первого мартеновского цеха.
В последнее время бригадир носился с превосходной идеей. Бригада хорошо поработала на стройке стана, и Линев верил, что теперь у нее есть право бороться за звание коммунистической.
— А что? — говорил он Блажевичу. — Монтажная бригада коммунистического труда, — звонко?
— Звонко! — весело поддерживал его Гришка. — Будет еще пригожей, коли в ду́жках поставить прозвище бригадира.
— А-а, какое это имеет значение, — отмахивался Линев. — Только нет, не вытянуть нам.
— Чаго́ гэ́та? — удивлялся быстрой перемене Блажевич.
— Кузякин подведет, ана́фема. Водка — раз, и от жены ушел — за это тоже по нынешним временам горло рвут.
Линев тер лоб, вздыхал:
— Может, прогнать? Как думаешь?
И отвечал себе:
— Нельзя. Придется воспитывать его, древнего дьявола. А как? Ты знаешь?
— Нет, — честно признавался Блажевич.
Вечерами Линев стаскивал товарищей к столу, раскрывая толстую, в клеенчатой обложке тетрадь. В ней были записаны пункты, без которых, полагал бригадир, им не видеть почетного звания, как собственных ушей.
— Гвоздь всему — работать по-настоящему, без дураков. Вот, — говорил Виктор. — Без этого ничего нет. Теперь дальше. Выручка. Потом быт без водки. Никаких выражений и смерть табаку.
Последний пункт — о табаке — вызывал ярые возражения Блажевича.
— Фальши́ва, — утверждал он. — Ты з мяне́ баптыста не раби́. Я, каб зразуме́в ты, бязбожник.
— Причем тут безбожник? — удивлялся Линев. — Губим здоровье и отравляем воздух.
— «Отравляем»! — ворчал Блажевич. — Я живу — вуглекислату́ выдыхаю. Что — не дышать?
— Ладно, — отступал Линев, — я в парткоме провентилирую вопрос. А сам курить не буду.
В тетрадке было еще множество пунктов. Даже пункт о внешнем виде. Бригадир считал, что надо раз и навсегда запретить себе появление в общественных местах без галстука, в нечищенных ботинках, в мятых брюках.
— Галстуки — ерунда, — в один голос возражали Воробей и Климчук, специально затащенные Линевым в общежитие. — Эти тряпки на шею вешать не будем.
Линев еще предлагал следить за всеми мальчишками и девчонками двора, не позволять им драться и вообще всячески растить «цветы жизни», для которых и строится коммунизм.
— Проста-таки ры́мски папа, — иронизировал Блажевич. — Нагавары́в бочку арышта́нтав.
Линев отмахивался от Блажевича и требовал, чтобы в обязательствах был записан пункт о правде.
— Как понять? — спрашивал Климчук.
— А вот так, — всем говорить одну правду. Не только своему брату — рабочему, но и начальству. До самого верхнего. А то как Жамков или Вайлавич, так у нас губы смерзаются.
— Вот и скажи Жамкову, что он прохвост.
— А что? Пункт — ничего… — усмехался Климчук. — Только записывать не надо. Запомнить на всю жизнь — и довольно.
Кузякин в этих разговорах участия не принимал. Когда его спрашивали, что, по его мнению, следует включить в обязательства, он отвечал меланхолично:
— А кто ж его знает? Про детишков это верно. А еще чтоб хорошие заработки были. Вот и довольно.
— Темный ты чалаве́к, Гордей Игнатавич, — возмущался Гришка. — Чорт тебя знает, ко́льки в табе́ капитализма.
— Капитализма? — усмехался Кузякин и стучал красноватыми пальцами по пустому фанерному сундучку. — Вот тут — весь мой капитализм. И еще — что на мне, следовательно.
Вопрос об отношении к женщинам тоже не проходил гладко.
— Я так думаю, — говорил Вася Воробей, — кто обижает женщину — тот свинья, и гнать его в шею.
— Другая баба — сама свинья, — не выдерживал Кузякин. — Ты что же прикажешь — вместе с нею — в грязь.
— Все равно, — поддерживал Васю Воробья Линев. — Плохие люди — и мужчины и женщины есть. Это ничего не значит. А женщину уважать надо. Она слабее тебя.
Абатурин пылко соглашался с бригадиром. Стоило ему представить себе Аню Вакорину, ее большие синие глаза, длинные волосы в золотой искре, ее сильную и все-таки хрупкую фигуру, — и он уже твердо знал, что плохо относиться к женщине — подло.
Павел хмелел в присутствии Вакориной, она с каждым днем все больше нравилась ему: красивая, сдержанная и умница. Ну, может, он что-нибудь и прибавлял к ее достоинствам — не беда. Так, верно, у всех… у всех, кто любит.
С ней Абатурин чувствовал себя легко, пропадало чувство скованности, которое всегда смущало его в отношениях с женщинами, и слова у Павла сами соскакивали с языка.
Встречались они то в кино, то в театре — все при народе. Но даже короткие отрывочные разговоры, которыми обменивались в антракте спектакля или по дороге домой, радовали и обнадеживали Павла. Анна с уважением отзывалась о труде, ее мало беспокоили проблемы жирного куска и квадратных метров жилой площади в будущем. Для Павла это имело немалое значение: его зарплата и виды на собственное жилье были самые обыкновенные.