В этот вечер она написала длинное письмо своим крупным и нервным почерком, все с тем же победоносным и счастливым видом торопясь сообщить, что я — хороший сын. Вскоре на мое имя пришел чек в пятьдесят франков, и в течение года я получил много других. На какое-то время я был спасен. Зато мне пришлось посетить старого доктора на улице Франции, который после долгих намеков объяснил мне, что жизнь молодого человека полна опасностей, что мы слишком уязвимы, что смертоносные стрелы со свистом проносятся мимо наших ушей и что далее наши предки галлы никогда не отправлялись в бой без щита. После чего вручил мне небольшой пакетик. Я вежливо слушал, как и полагается держать себя со старшими. Но посещение виленского Паноптикума раз и навсегда просветило меня на этот счет, и с тех пор я твердо решил сохранить свой нос в целости. Я мог бы возразить ему, что он сильно недооценивает порядочность и щепетильность доблестных дам, которых мы посещали. Большинство из них сами были преданными матерями, и никогда, никогда нам не разрешалось рисковать, идя по следу моряков всего мира, не изучив правил предосторожности, знакомых каждому уважающему себя мореплавателю.
Средиземноморье, любовь моя! До чего же твоя столь милостивая к жизни латинская мудрость была ко мне добра и благосклонна и с какой снисходительностью твой старый подтрунивающий взгляд скользил по моему юношескому лбу! Я вечно буду возвращаться к твоему берегу, как рыбачья барка возвращается с пойманным в сети заходящим солнцем. Я был счастлив на твоем каменистом пляже.
Глава XXI
Наша жизнь стала меняться к лучшему. Помню, как-то в августе мать даже ездила на три дня отдохнуть в горы. С букетом в руках я провожал ее до автобуса. Прощание было душераздирающим. Мы впервые расставались, и мать плакала, предчувствуя будущие расставания. Водитель автобуса, долго наблюдавший за сценой нашего прощания, не выдержал наконец и спросил меня с тем ниццским акцентом, который так красит чувство:
— Это надолго?
— На три дня, — ответил я.
Он был очень тронут и, глядя на нас с уважением, сказал:
— Ну что ж, похоже, вы очень любите друг друга. Отдохнув, мать вернулась полная планов и энергии. Она вновь принимается за дела в Ницце и на этот раз с настоящим русским великим князем; они будут предлагать «фамильные драгоценности» почтенным иностранцам. Великий князь был новичком в деле, и мать теряла время, подолгу ободряя его. В то время в Ницце насчитывалось около десяти тысяч русских семей, внушительный набор бывших генералов, казаков, украинских атаманов, полковников царской охраны, принцев, князей, баронов-прибалтов, которым удалось воссоздать на берегу Средиземного моря атмосферу Достоевского. Во время войны они раскололись на два лагеря: одни стали попутчиками немцев и работали на гестапо, другие приняли активное участие в Сопротивлении. С первыми расправилось движение Освобождения, другие полностью ассимилировались и навсегда растворились в дружеской массе обладателей «рено» в сорок лошадиных сил, оплачиваемых отпусков, кофе со сливками — и все это без права голосования.
С великим князем с куцей белой бороденкой мать держалась снисходительно-иронически, но в глубине души ей льстил такой союз, и она не упускала случая обратиться к нему по-русски «светлейший князь», подавая ему при этом чемодан. Перед случайными покупателями «светлейший князь» становился таким застенчивым, таким несчастным и так виновато молчал, пока мать в красках описывала его прямое родство с царем, дворцы, которые он имел в России, и его близкие связи с английским двором, что у клиентов благодаря его беззащитности создавалось впечатление выгодной сделки и они, как правило, заключали ее. Для матери он был незаменимой находкой, и она очень заботилась о нем. Он страдал болезнью сердца, и перед каждым выходом мать заставляла его выпить стакан воды с двадцатью каплями лекарства. Их можно было видеть вместе на террасе «Буффа», когда они строили планы на будущее: моя мать развивала мысль, как я стану французским посланником, а светлейший князь — какой образ жизни он намерен вести после краха коммунистического режима и возвращения Романовых на российский престол.
— Я намерен удалиться в свои поместья и тихо жить вдали от двора и политики, — говорил великий князь.
— Мой сын готовит себя для карьеры, — отвечала моя мать, попивая чай.
Не знаю, что стало с Его Светлостью. Какой-то русский великий князь похоронен на кладбище Рокбрюн-виллаж, неподалеку отсюда, но я не уверен, что это он; к тому же думаю, что, встреть я его без белой бороденки, мне трудно было бы узнать его.
Как раз тогда мать заключила свою самую удачную сделку — продажу семиэтажного дома на бывшем бульваре Карлоне, который теперь называется бульвар Гроссо. Уже несколько месяцев она без устали носилась по городу в поисках покупателя, хорошо понимая, что от успеха зависит решительный поворот в нашей жизни, и если бы продажа состоялась, то обеспечила бы мне первый год обучения в университете в Экс-ан-Провансе. Покупатель подвернулся совершенно случайно. Однажды перед нашим домом остановился «роллс-ройс», шофер распахнул дверцу, и оттуда вышел толстый господин маленького роста в сопровождении красивой молодой дамы, вдвое выше его ростом и во столько же моложе. Она оказалась бывшей клиенткой нашего виленского салона мод, недавно вышедшей замуж за этого очень богатого человека, который с каждым днем становился все богаче. Было ясно, что нам послало их небо. Коротышка господин Едвабникас не только купил дом, но, как и многие другие до него, пораженный духом предпринимательства и энергией моей матери, поручил ей к тому же и управление им, тут же согласившись с ее предложением переоборудовать часть здания под отель с рестораном. Так отель-пансион «Мермон» (в переводе на русский — «Море — горы») — с перекрашенным фасадом и укрепленным фундаментом — распахнул свои двери знатной клиентуре всего мира, предлагая «покой, комфорт и хороший вкус», это дословная цитата из первого проспекта, автором которого был я. Моя мать не была знакома с гостиничным делом, но сразу же оказалась на высоте положения. С тех пор я объездил отели всего мира и по своему опыту могу сказать, что при своих ограниченных средствах мама ловко выкручивалась. При наличии тридцати шести номеров, занимавших два этажа, ресторана, двух горничных, гарсона, главного повара и мойщика посуды дело сразу же пошло успешно. Я в свою очередь исполнял функции администратора, гида при автобусных экскурсиях и метрдотеля, а главное, был обязан производить хорошее впечатление на клиентов. Мне было уже шестнадцать, но впервые пришлось вступать в контакты с людьми в таких крупных дозах. Наши клиенты съезжались со всего мира, но в основном это были англичане. Обычно они приезжали группами, которые присылали туристические агентства, и, растворившись таким образом в демократическом большинстве, рассыпались в благодарностях при малейшем проявлении внимания к ним. Это была пора зарождавшегося «малого туризма», который окончательно вошел в моду незадолго до войны и сразу нее после нее. За редким исключением все они были милые, воспитанные, не слишком уверенные в себе и нетребовательные клиенты. Большинство составляли женщины.
Мама вставала в шесть часов утра, выкуривала три или четыре сигареты, выпивала стакан чаю, одевалась, брала трость и отправлялась на рынок Буффа, где она, бесспорно, царила. Рынок Буффа был поменьше, чем рынок старого города, снабжавший крупные отели, и обслуживал главным образом пансионы, расположенные в округе бульвара Гамбетты. Это было средоточие разнообразных акцентов, запахов и цветов, где над эскалопами, отбивными, луком-пореем и глазами заснувшей рыбы парили отборные ругательства и где каким-то чудом, присущим только Средиземноморью, вдруг неожиданно возникали огромные букеты гвоздик и мимозы.
Мать ощупывала эскалоп, оценивала спелость дыни, с презрением отшвыривала кусок говядины, и тот мягко, с обиженным стоном шлепался о мрамор, тыкала своей тростью в сторону салата, который продавец немедленно бросался защищать всем своим телом, в отчаянии бормоча: «Прошу вас не трогать товар!», нюхала сыр бри, совала палец в мягкий камамбер и пробовала, причем она так подносила к своему носу сыр, филе, рыбу, что повергала смертельно бледных торговцев в отчаяние, и когда она, наконец презрительно отбросив товар, с высоко поднятой головой удалялась, то их возгласы, проклятия, брань и возмущенные крики сливались в единый старинный хор Средиземноморья. Будто присутствуя на процессе восточного правосудия, мать, взмахнув своим жезлом, вдруг прощала задней ножке баранины, салату, горошку их сомнительную свежесть и непомерную цену, переводя их тем самым из разряда презренного товара в «первоклассную французскую кухню», — цитата из уже упоминавшихся проспектов. Долгие месяцы она каждое утро останавливалась перед прилавком господина Ренуччи и подолгу ощупывала окорока, никогда их не покупая, исключительно ради провокации, в память о какой-то непонятной ссоре, сводя личные счеты и только желая напомнить торговцу, какую отменную клиентку он потерял. При виде моей матери, приближавшейся к прилавку, голос мясника взмывал как сирена, и он тут же бросался брюхом на прилавок, нависал над ним, грозил кулаком, показывая, что будет защищать товар любой ценой, требуя, чтобы она шла своей дорогой. И пока жестокая совала свой безжалостный нос в окорок, сначала с недоверчивой гримасой, а потом с отвращением, всей своей мимикой выражая, что ужасный запах поразил ее обоняние, Ренуччи, подняв глаза к небу и скрестив руки, умолял мадонну удержать его, помешать убийству, но мать, наконец презрительно оттолкнув окорок, с вызывающей улыбкой уже удалялась продолжать свою игру дальше под аккомпанемент хохота, «Санта Мадонна!» и проклятий.