Литмир - Электронная Библиотека

Было страшно и голодно, и мы, конечно, не жили, а выживали. Причем выживали мы в громадной степени за счет того, что бабушка всю жизнь была домохозяйкой, настоящей петербургско-ленинградской домохозяйкой. Она никогда нигде не работала, только по дому. И она прекрасно кухарила, в буквальном смысле могла из ничего сделать обед. Помню, единственное, что я не смог есть, – оладушки из картофельных очистков. Почему-то я не мог их есть, несмотря на страшный голод.

Мама устроилась на работу художником в заводской клуб. Завод был гигантский, а клуб – небольшой двухэтажный домик на площади перед воротами этого завода. Там был небольшой зальчик, где крутили какое-то кино. И мама малевала плакаты, один раз даже делала портрет Сталина, растягивая по клеточкам ниточки, чтобы соблюсти пропорции. А однажды сделала какую-то халтурку, и ей дали батон – это была вообще сказка! Не батон – батонище, сантиметров тридцать. За все время эвакуации я такого больше не видел. Это вообще был первый раз за всю войну, когда я видел белый хлеб – белый-белый, пушистый, мягчайший огромный батон. И я подумал, что это и есть счастье. Но оказалось, мама с бабушкой посоветовались и решили, что лучше этот батон не есть, а продать на рынке. Ужасное разочарование, но я к тому времени уже все понимал.

По Свердловску все передвигались или пешком, или на трамваях, которые были забиты так, что люди висели на подножках. Мама рассказывала, что в Испании тоже все висели на подножках, только внутри трамваи были пустые, и все прыгали на ходу, экономили. А тут висели, потому что внутрь было уже не влезть. А недалеко от завода была страшная баня – холодное помещение, грязное, зараженное всякими грибками. Но хотя бы с горячей водой. И туда все ходили.

В этом Свердловске мы перенесли страшную зиму. Были такие плоские алюминиевые миски, в них наливали молоко, оно замерзало, после этого его из миски доставали и продавали белые ледяные лепешки. Или, например, растительное масло. Его продавали в стеклянных бутылках. Так уральский люд приноровился и сначала наливал масло в холодную бутылку по краям, словно лампочки отливали, масло замерзало, а внутрь, в получившуюся полость, лили воду. Так что за маслом на рынок люди ходили со щепочкой и сначала, прокалывая верхний слой, проверяли, есть в бутылке вода или нет…

Некоторое время назад я подсчитал, что в жизни я, пожалуй, голодал примерно одиннадцать лет подряд. Я перестал голодать в 1947-м, когда отменили карточки, а потом опять началось – заключение, Воркута…

В школе я приятельствовал с одним одноклассником, Вовкой Заславским. Он был очень неприятненьким человечком, а вот поди ж ты – приятельствовали. Наверное, он уже не жив. Вообще я в последнее время часто задумываюсь вот о чем: живешь-живешь и о многих начинаешь думать, что они, наверное, уже не живы. Какое-то странное чувство. Думаешь, что они уже неживые, а я еще живой. Я бы не сказал, что я уж такая сволочь, но есть это ощущение – хорошо ли это, плохо ли, не знаю. Хороших людей, конечно, жалко, а вот про всякую сволочь такие мысли даже доставляют некую радость… Но вернемся к школе. Мы учились вместе с девочками, и я помню, что снова не было никакой агрессии, никаких драк. Как-то все было спокойно. И дело не в голоде – у детишек на драку всегда сил хватает. Но я очень хорошо помню, что было спокойно.

Всем эвакуированным детям, которые учились, полагалось какое-то довольствие. И вот я оказываюсь в списке на получение супа. За ним нужно было приходить в школу с бидончиком. И вот однажды – я на всю жизнь запомнил этот свой грех – я получил суп и чуть его пригубил, совсем немножко. Потом еще глоток, и еще, и еще. Я чувствовал, что съел уже половину, но все не мог остановиться. И тогда я долил в бидончик воды и сказал бабушке, что суп дали – одна вода.

Пришло какое-то время, и мы уехали из этого домика и поселились в так называемых северных бараках – страшных двухэтажных трущобах, построенных уже в советское время для рабочих ВИЗа. Там были двухкомнатные коммуналки, в каждой комнате по семье. А кухонь не было, все делали у себя в комнатах на буржуйках. Валютой были дровишки, какие-то щепки. Мне было десять или одиннадцать лет, и я это все зарисовывал. И рисунки сохранились, с подписями. “Это в прошлое поселение – дядя Гаврюша. Он у нас застыл и обогревался, бедняга, у печки. Е S. Это набросок. Женин”. Или набросок про бабушку, которая раздувает печку. Но рисовать было не на чем, так что я рисовал на обратных сторонах открыток под надписями типа “Культивация зяби в колхозе “Коммунары”. Но я рисовал не только то, что видел. У нас было несколько книжечек, привезенных мамой из Испании. Там были иллюстрации, и я их перерисовывал. И до сих пор не стыжусь этих своих рисунков.

Я перерисовывал старинную Испанию, а вокруг были северные бараки, жуткие, страшные. Везде были маленькие огородики, которые служили в том числе и отхожими местами. Иногда казалось, что люди вообще гадили где только можно, только бы не было видно голого зада. И все время холод. И все время голод.

Но мы пережили и эту зиму, и наступило лето 1944 года. И для того, чтобы вернуться, нужно было получить своеобразный “вызов” от кого-то, кто оставался там, иначе было нельзя. С моим отцом у нас были очень плохие отношения, их почти не было, но он всю блокаду провел там, в Ленинграде. И он прислал вызов – возможно, в надежде с нами вновь объединиться. И тогда мы снова отправились в путь.

Возвращение

Возвращались мы снова в теплушках, но сравнительно налегке, потому что у нас уже ничего не осталось, все было обменено на еду, на картошку. Ехали долго, голодно, но это было неважно, потому что мы возвращались домой.

Я не могу сказать, что в эвакуации скучал по Ленинграду, – я был ребенком, а ребенок адаптируется ко всему. Но я, конечно, вспоминал город. У меня всегда была очень хорошая зрительная память, так что я многое помнил. И вот мы возвращались, и я как бы проверял свои воспоминания.

На подъездах к Ленинграду все было разворочено – очевидно, это были места боев. Причем разворочено совсем недавно, в этих воронках еще не успела пробиться трава. Мы ехали и ехали вдоль выжженной земли, мимо каких-то сгоревших остовов. Медленно-медленно двигались вперед. Нас было много в вагонах, семьи с детьми, и я снова не помню, что мы ели в пути. И вернулись мы в Ленинград 22 июня, очень символично. Три даты в моей жизни – начало войны, возвращение из эвакуации и возвращение из лагеря, и все они – в двадцатых числах июня.

Мы вернулись и поселились в своей квартире. Она была целая, но занятая. В нашей квартире жил, во-первых, бабушкин брат Кирилл Ерофеич. Не помню, это его настоящее имя или, как было принято в еврейских семьях того времени, ему это имя придумали. Я уже писал, что он в отличие от брата был полный ноль. Настолько, что даже не скажешь, добрым он был человеком или нет. Гаврюшенька был добрым, правда, не со всеми. С кем нужно он мог быть жестоким, вернее, твердым. Про Кивушку такого не скажешь. И вот, значит, Кивушка поселился у нас, когда отцу дали его комнату, и жила Варятка, Варварка, жена Гавриила. Еще ее сестра жила – неприятное существо, даже не верилось в ее существование. И еще посторонняя соседка в одной из комнат. Так что квартира, в общем, была занята. Я не помню, знали ли они о нашем прибытии или нет. Потому что почта работала. Как ни странно, я никогда не слышал каких-либо нареканий на работу почты. Очевидно, почта – это единственное, что у нас работало добропорядочно. Во время войны это было очень важно.

Когда после эвакуации мы вернулись в Ленинград, на Марата, у меня появилось очень странное чувство – мне все казалось маленьким. А минут через пятнадцать все приобрело свои истинные масштабы. Я рассказал об этом отцу, и он ответил: “Погоди, вот подрастешь, и весь мир покажется тебе очень маленьким”. Не знаю почему, но я запомнил эти его слова на всю жизнь.

Было лето, и было солнечно. Мама снова пошла в “Интурист”, где работала до войны. Почему-то около года она числилась там поваром, но это неважно, все равно она свою переводческую работу делала. А мне нужно было поступать в школу. И откуда-то мама узнала, что в СХШ, Средней художественной школе при Академии художеств, производится набор. Это была школа и с общеобразовательными предметами, и со специальными. Академия тогда была еще в эвакуации, в Самарканде. А небольшое количество учеников СХШ уже вернулись в Ленинград. На основе этих вернувшихся учеников школу и пытались возродить.

7
{"b":"184608","o":1}