Швейцер потребовал, кроме чая, бутылку вина.
— Ну, — сказал он, поправляя очки, — выпьем за будущее.
Пахомов смотрел на вино в стакане.
— Откуда же солнце? — спросил он и поднял голову.
Сквозь туман уже лилась глубокая синева. Загудели машины, задребезжали стаканы, в белом солнечном блеске открылись красноватые высокие берега и стройный маяк.
— Большой Фонтан, — сказала Татьяна Андреевна, и стакан с вином дрогнул у нее в руке. — Как скоро!
Часть вторая
Глава 1
В начале лета в Таллине не было ночей. Только сумерки. Они тянулись до рассвета, пока над Финским заливом не подымалось солнце. Тогда все начинало светиться синевой — и воздух, и стекла в окнах, и даже седые волосы Амалии Браун, квартирной хозяйки Татьяны Андреевны.
Татьяна Андреевна спала тревожно, часто просыпалась, глядела за окно, где тускло блестела северная ночь, думала о том, что с ней случилось.
Очевидно, пришла любовь. Но она совсем не походила на то, что Татьяна Андреевна знала о ней и видела в жизни. Пахомов ни разу не сказал ей о любви. Она тоже молчала.
Если бы ее спросили, как назвать чувство, завладевшее ею с того далекого утра на теплоходе у берегов Одессы, она бы ответила, что это было ощущение сна. Во сне освещенная солнцем оконная рама запоминается надолго, как великолепное зрелище. То же происходило с Татьяной Андреевной и сейчас. Всякий пустяк — поворот шоссе, ветка над забором, свет фонарей — все казалось значительным. Татьяна Андреевна думала, что сущность многих незамысловатых вещей необыкновенно хороша, но мы слепнем от забот и потому замечаем это слишком редко.
Весной 1941 года она ушла из одесского театра, прогостила в Новгороде у Варвары Гавриловны всего несколько дней, а потом уехала в Кронштадт, в театр Балтийского флота. Она была счастлива, что сможет играть для моряков и видеть Пахомова, но вскоре театр перевели в Таллин.
Играть приходилось то на кораблях, то на открытой сцене в таллинском городском саду. Иногда во время спектакля ручные белки прыгали с елей на сцену и рылись в карманах у актеров, выискивали орехи. Зрители смеялись. Помощник режиссера заика Саша Нидер наводил на белок лучи прожектора, и белки удирали. «Н-н-не давать же, в са-а-амом деле, з-занавес!»
В половине июня к Татьяне Андреевне приехал Пахомов. Роспись театра в Ленинграде заканчивалась, но старик Вермель, отпуская Пахомова, так разворчался, что остаться в Таллине больше чем на сутки тот не решился.
Татьяна Андреевна встретила Пахомова на вокзале. Они выпили кофе в буфете. У девочки в ситцевом платье со светлыми косами, обернутыми венком вокруг головы, купили букетик гелиотропа. С вокзала Пахомов проводил Татьяну Андреевну на репетицию в городской сад. Потом они пообедали вместе в маленьком ресторане вблизи порта. Вспоминали Ялту, кофейню, Швейцера с его поисками новых пушкинских стихов.
— Где он сейчас, Швейцер? — торопливо спросила Татьяна Андреевна. Она боялась, что, вспоминая дальше, Пахомов дойдет до Перейро.
— Опять в Михайловском, — ответил Пахомов. Он действительно вспомнил о Перейро, но промолчал.
В серой воде отражалось небо с его легкой зарей, потухавшей в туманном западе, с его непонятной печалью. Медленно заревел, разворачиваясь в порту, пароход со шведским флагом на корме. Он прошел мимо ресторана. Люди в фуфайках стояли, облокотившись о борт, смотрели на ресторанные огни.
Поздним вечером Татьяна Андреевна проводила Пахомова на вокзал. Веселые носильщики курили трубки. В опущенные вагонные окна проникала морская свежесть, смешанная с теплом вокзальных залов. Татьяне Андреевне стало страшно от неизвестно откуда взявшейся мысли, что вся эта тишина и уют непрочны, как нитка паутины.
Прощаясь, она быстро обняла Пахомова, впервые поцеловала его и отвернулась.
— Не огорчайтесь. Все будет очень хорошо, — сказал Пахомов, но в голосе его не было уверенности.
Поезд отошел. Татьяна Андреевна пошла домой, к Амалии Браун. Вечер был свободен — спектакля в этот день не было.
Небо затянулось облаками. Начал накрапывать дождь. Татьяна Андреевна вспомнила свой поцелуй на вокзале, покраснела, и ей опять сделалось страшно. Да полно, любила ли она Пахомова? Не выдумала ли она эту любовь? Но успокоила себя тем, что люди всегда пугаются быстрого счастья. Попросту они к нему не привыкли. Да и можно ли считать счастьем то, что с ней происходит? Счастье — это нечто безоблачное, устойчивое, а она полна опасений и недовольства собой.
Вдова таможенного чиновника Амалия Браун жила в маленьком доме около старого порта. Поглощенная мыслями о сыне — пароходном механике, застрявшем из-за войны в Соединенных Штатах, — она все же находила время, чтобы держать дом в удивительной чистоте.
— Амалия Ивановна, — говорила иногда Татьяна Андреевна, — я хочу превратиться в какую-нибудь вещь, чтобы навсегда остаться в вашем доме.
— Так происходит только сказка, — отвечала, смеясь, Амалия Ивановна. — Такая красивая женщина! Такая свободная женщина! И вдруг — вещь в бедной квартире Амалии Браун! Зачем это вам?
— Мне хочется спокойно жить, не думать, Амалия Ивановна.
— Вы полагаете, вещи не думают? — хитро спрашивала Амалия Ивановна. — Да? А кем сударыня хотела бы быть? — Амалия Ивановна показывала на комнату, где все сверкало свежестью. — Неужели этими стенными часами?
— Хотя бы часами.
— О нет! — Амалия Ивановна качала головой. — Часы трудятся больше, чем женщины. Они никогда не спят. Вы думаете, у них не болит сердце, когда мы сердимся, что они отстают или спешат? Вам надо быть вещью, которая не имеет тяжелой работы. Вот этим музыкальным ящиком. Или этим зеркалом. Но нет! Оно обязано всю жизнь повторять людей. А кто знает, приятно это ему или нет.
Амалия Ивановна говорила как будто всерьез, но глаза ее смеялись.
Сейчас Татьяна Андреевна прошла в свою комнату, зажгла лампу, поставила в стакан букетик увядшего гелиотропа. Потом открыла окно и долго смотрела на улицу. Кое-где в зелени зажглись фонари. В их свете пылил мелкий дождь.
На городской башне часы пробили двенадцать. Амалия Ивановна постучала в дверь. Татьяна Андреевна обернулась и увидела ее испуганные близорукие глаза.
— Вас спрашивает морской офицер, моя сударыня, — шепотом сказала Амалия Ивановна. — Зачем так поздно?
Татьяна Андреевна вышла в прихожую. Там стоял, искоса глядя на себя в стенное зеркало, лейтенант Луговой — представитель штаба при театре. Луговой всегда был подтянут, всегда начеку и старался говорить только интересные вещи.
Татьяна Андреевна пригласила Лугового в комнату. Он вошел, пошевелил пальцем цветы гелиотропа, сказал:
— Обычаи английского флота предписывают в торжественных случаях посыпать обеденные столы полевыми цветами. Например, ромашкой. Или клевером. Приятная традиция. Несколько изысканная, конечно. Запах родины, полей, лугов.
— Хорошая традиция, — согласилась Татьяна Андреевна, недоумевая, зачем Луговой пришел так поздно.
— Я вырос на Украине, — продолжал так же отрывисто говорить Луговой. — Есть такой городок Белая Церковь. «Луна спокойно с высоты…» Помните? Столица гетманов. Дом бабушки. В рождественскую ночь стол у бабушки посыпали сеном. Сверху клали скатерть.
— Вы украинец? — спросила Татьяна Андреевна.
— Нет. Я из старого русского рода. Предка моего Ивашку Лугового царь Борис приказал бить батогами за то, что он кричал на государя поносные слова.
Луговой улыбнулся. Татьяна Андреевна спросила:
— Что нового, Алексей Александрович?
— В театре или в Европе?
— И там и тут.
— Я, собственно, и зашел, чтобы предупредить вас. Приказ. В три часа ночи — концерт в городском саду. Будет только командование.
— Почему так поздно?
— Военный театр должен уметь работать в любое время. В любых условиях. Завтра вас отправляют в Рижский залив.
— Ну что ж! Я готова.