Но Рамон пришел. Он опоздал на полчаса. Татьяна Андреевна с укором взглянула на него и сказала, что он заставил ее волноваться. Рамон извинился. Он рассказал, что не мог найти машину, — очевидно, ему помешал его плохой русский язык, — и решил ехать на трамвае. За два километра от дома отдыха он сошел. Ему хотелось пройти пешком по ночному берегу.
— Зачем это, Рамон? — спросила Татьяна Андреевна.
Они стояли в степи около трамвайной станции. Кроме них и старика с пустой корзиной, на станции никого не было. Далеко за пологим подъемом были видны огни приближавшегося трамвая.
— Не знаю, — ответил Рамон. Я думал, как хороню быть в такую ночь на пустой дороге. Она уходит все дальше в темноту, и я знаю, что там, в конце этой дороги, — вы. И я иду к вам. Вы меня позвали. Это очень, очень хорошо!
Прямо из степи, из зарослей пыльной полыни, подошел трамвай. Старик с корзиной неожиданно попросил у Рамона закурить, взял папиросу и ушел в степь. Татьяна Андреевна удивилась: зачем же он ждал трамвая?
Они ехали молча. Около Аркадии Рамон предложил:
— Пойдемте до города пешком.
Они вышли из вагона, прошли среди каменных оград к морю. На акациях не осталось уже ничего, кроме колючек. Колючки иногда цеплялись за рукава.
Остановились на обрыве над морем. В гуще туч и ночи оно заунывно рокотало внизу. Долетал запах мокрых ракушек. Далеко качался огонь на пароходе — качался лениво, почти не двигаясь. По морю шла мертвая зыбь.
— Хорошо здесь, — сказала Татьяна Андреевна. — Я рада, Рамон, что мы пришли сюда.
Рамон ответил по-испански. Татьяна Андреевна не поняла и обернулась к нему. Его голос, глухой и трудный, показался ей незнакомым. Невольно она отступила.
Тогда Рамон взял ее за руки, стал перед ней на колени на мокрый гравий и начал быстро говорить тем же глухим, тяжелым голосом, что он ее любит, что все равно, если не сейчас, то завтра, он должен был сказать ей об этом, что ему нельзя без нее жить.
— Встаньте сейчас же! — крикнула Татьяна Андреевна.
Но Рамон крепко обнял ее колени и прижался к ним губами. Татьяна Андреевна быстро наклонилась и разжала руки Рамона. Внезапно ей пришло в голову глупое воспоминание о напыщенных старинных романах, где мужчины говорят дамам о любви не иначе как на коленях, о комедии «плаща и шпаги», и она неожиданно для себя рассмеялась.
Рамон вскочил, бросился бежать вниз, к морю, и Татьяна Андреевна перестала смеяться.
— Рамон! — позвала она.
Но он не ответил.
«Боже мой, как все глупо, — подумала Татьяна Андреевна, — и это признание, и этот мой смех. Зачем он это сделал? Где же он?»
Спотыкаясь в темноте, она спустилась к морю по крутой тропинке. Из-под ног сыпался щебень. Седые валы безмолвно вставали в темноте и с громом падали плашмя на берег. Татьяна Андреевна промочила ноги. Ветер рвал ее шубку, холодил под платьем тело.
Она несколько раз позвала Рамона, но он не ответил. В куче гнилых водорослей рылась белая собака.
Татьяна Андреевна заплакала от досады, от тревоги за Рамона — мало ли что может сделать этот мальчик. Только сейчас она сообразила, как трудно ему, иностранцу, понять нашу застенчивую простоту.
Как это она проглядела его любовь! И что за дурь, за недогадливость — смеяться над человеком только потому, что для него, как и для многих его соотечественников, театральность стала второй натурой.
Она быстро пошла вдоль полосы прибоя к городу, туда, где небо осветилось под тучами. Ноги проваливались в намытом волнами песке. Начал накрапывать дождь.
Домой она вернулась в полночь, совершенно измученная, растерянная. В дверную ручку была засунута записка. Татьяна Андреевна вынула ее и тут же, на лестнице, под тусклой лампочкой прочла.
«Я вас проклинаю, — писал Рамон. — Я теперь смеюсь над всем так же, как вы смеялись надо мной».
Ночью у Татьяны Андреевны поднялся озноб, жар, а наутро она не смогла уже встать.
Она написала Рамону коротенькое письмо и отправила его по почте на «Коимбру». Просила Рамона обязательно зайти к ней, писала, что она больна, но он не ответил и не пришел.
«Все равно, поправлюсь, притащу его к себе, растормошу, и мы снова будем друзьями», — решила Татьяна Андреевна.
Но когда она выздоровела, «Коимбры» уже не было в Одессе. Она ушла в Феодосию и стояла там на рейде, дожидаясь своей участи.
Татьяна Андреевна узнала, что Рамон находится на «Коимбре», и немного успокоилась. Она снова решилась написать ему, но все, что начинала писать, казалось ей скучным, смахивало на нравоучение. В конце концов подумала, что лучше отложить письмо, пока у Рамона не притупится первая боль.
Через две недели после выздоровления Татьяна Андреевна уехала в Новгород.
Глава 12
Весь следующий день Татьяна Андреевна пролежала с головной болью. Несколько раз к ней заходили Вермель, Швейцер. По их глазам она видела, что они встревожены, улыбалась им и успокаивала: «Ничего, это у меня иногда бывает».
Утром в Михайловское прибегали лыжники, но Швейцер не пустил девушек к Татьяне Андреевне — она как раз в это время уснула.
Проснулась Татьяна Андреевна в сумерки и несколько минут широко открытыми глазами оглядывала комнату, припоминала, как сюда попала. Боль прошла.
В соседней комнате за освещенным столом сидели Швейцер, Вермель и Пахомов и вполголоса разговаривали.
Она окликнула Вермеля и попросила закрыть дверь — ей лучше, и она будет одеваться. Вермель закрыл дверь, и тотчас в соседней комнате зашумели. Засмеялся Швейцер. Вермель начал что-то доказывать ему сердитым голосом, а Мария Прохоровна внесла самовар и сказала Вермелю, растягивая слова и явно кокетничая:
— Я на вас пасьянс разложила. И можете себе представить, такой затруднительный пасьянс, а вышел.
— Не люблю я, милая, ваших пасьянсов, — рассердился Вермель. — Увольте меня, пожалуйста.
Татьяна Андреевна долго умывалась. Огня не было. В окна светила луна. Вода лилась из кувшина в таз белой лунной струёй.
Оживленная, свежая, Татьяна Андреевна вышла в соседнюю комнату.
Швейцеру очень хотелось сейчас же расспросить ее о Каролине Сабанской, но он заметил угрожающий взгляд Вермеля и смолчал. Вермель был убежден, что головная боль у Татьяны Андреевны началась из-за вчерашней истории с портретом, и запретил Швейцеру разговоры об этом.
— Ты, — сказал он Швейцеру, — пушкинист несчастный! Чтоб ты не смел сегодня приставать к ней с Сабанской и со всей этой генеалогией! Слышишь?
— Вот глупости! — пробормотал Швейцер. — Ну, хорошо. Но пойми, какие удивительные вещи можно открыть вот так, из-за случайной встречи.
— Успеешь открыть. У тебя в запасе еще весь завтрашний день.
Швейцер пожал плечами.
После чая решили пойти в лес, в сторону Петровского — усадьбы, где жил пушкинский дед Ганнибал.
Стояла насквозь прозрачная ночь. Месяц склонился над дорогой.
Безмолвие, глубина ночи, странный ее блеск — были видны даже высохшие стебли бессмертников, стоявшие, как вехи, в снегу, — все это поразило Татьяну Андреевну. Она подумала, что есть же вещи, излечивающие несчастье, заставляющие забыть обиды и неудачи. Она вспомнила о Рамоне. Вот эта ночь, белеющая просеками и полянами, медленно идущая вместе с течением звезд к далекому рассвету, — она ведь могла вернуть спокойствие многим измученным людям.
А рассвет даже не синел над равнинами и лесами. Он был далеко, по ту сторону огромной Земли. Единственным его отблеском, рассеянным и бесстрастным, был лунный свет — отражение дня на свинцовой поверхности мертвой от рождения планеты.
Вермель остановился, посмотрел на небо.
— Когда я был мальчишкой, — сказал он, — я думал, что звезды можно пересчитать за одну ночь. Эх, Миша, Миша! Возимся мы всю жизнь с дегтем, а не с красками. Какими красками, скажите вы мне, можно написать это ночное небо? Чепуховая наша работа!
Все говорили громко до тех пор, пока не вышли на Ручьевую гору. С горы открылись ночные леса. Они подымались над оврагами, наполовину засыпанными снегом. Они расстилались внизу, залитые голубоватым воздухом ночи. Это был величавый мир теней, снежных пещер, черной хвои, непробудного сна.