— А что тут обсуждать? — громоподобно гоготнул с места могучий епископ Этрурии Софроний, — сей труд никому еще не повредил. И девушки довольны…
Делегаты вразнобой рассмеялись.
— И скольких ты, Софроний, за прошлый год осчастливил?
— Пятьдесят?
— Сто?
Епископ удовлетворенно улыбнулся в бороду.
— Сто двадцать восемь, братия… сто двадцать восемь.
— В аду ведь гореть будешь… — тоненьким голосом произнес рядом сидящий кастрат, епископ Римский Северин.
— Для мужчины в этом греха нет, — покачал головой Софроний.
Кастраты, все, как один, зашумели.
— Как у тебя язык повернулся?
— Забыл, что Спаситель говорил?
И вот тут уже возмутилась противоположная сторона.
— Тебе, каплун, в морду заехать?
— Вы у нас допроситесь!
Кифа недовольно поморщился. В прошлый раз тот же вопрос[6] вызвал целое побоище, и, понятно, что кастратов побили.
— Тише, братия, — поднял он руку, — постыдились бы…
Но братья настолько увлеклись, что не слушали даже друг друга.
— Тихо! — рявкнул он. — Всем молчать!
В храме мгновенно воцарилась тишина, и Кифа удовлетворенно хмыкнул под нос. Сила его духа росла день ото дня, и порой он мог удержать в повиновении до полутора-двух сотен человек сразу.
— Ева — сосуд греха, братья, — внушительно произнес Кифа, — именно женщина рождает нас в мир, во владение Князя тьмы.
Он внимательно оглядел храм. Братья сидели, раскрыв рты.
— Именно из-за участия женщины Спаситель получил при рождении вторую природу — грешную, человеческую! — возвысил голос Кифа. — И именно из-за этой природы он так мучительно страдал на кресте!
Оцепеневшие братья так и сидели, уставясь в никуда, и лишь Софроний все время ерзал и морщился, так, словно пытался избавиться от этого наваждения.
— Недаром Спаситель сказал, — поучительно погрозил пальцем Кифа, — если уд твой, этот змей мятежный восстал и соблазняет тебя, отрежь его…
Софроний тряхнул головой, резким движением вытащил из-под себя кипу желтых папирусных листов и принялся их судорожно листать, явно пытаясь выяснить, так ли говорил Спаситель.
— Кифа, Кифа… — послышалось от входа, — и это, по-твоему, честный диспут?
Кифа прикусил губу и медленно повернулся к вошедшему. Он подозревал, что Ираклий пригласит Симона, однако искренне рассчитывал, что вечно кочующий по всей Ойкумене татуированный варвар к началу Собора не поспеет.
— Давай обойдемся без этого[7], Кифа, — с улыбкой предложил амхарец и оглушительно хлопнул в ладоши. — Всем смотреть на меня!
Делегаты вздрогнули и дружно повернулись на голос.
— Я немного опоздал, — широко улыбнулся амхарец. — Не подскажете, о чем был диспут?
Делегаты растерянно зашушукались, и лишь Софроний озабоченно вертел стопку желтого папируса.
— Не могу найти! — громко, на весь храм пожаловался он. — Откуда он это взял?
* * *
Сложенную вдвое папирусную четвертушку вольной грамоты Ираклию принес начальник имперской почты. Император осторожно развернул документ и, не веря своему счастью, замер: здесь было указано все — и город, и квартал, и, конечно же, имя освобожденной рабыни.
— Кто, кроме тебя, держал это в руках? — улыбнулся он чиновнику.
— Судья, — мгновенно взмок тот, — а больше, кажется, никто.
«Значит, убрать придется троих, — отметил Ираклий, — этого… потом судью и… Симона».
Он вздохнул. Симон был ему нужен. Очень нужен.
«Хотя… откуда ему знать, что это за Елена?» — попытался уговорить себя император и бросил растерянный взгляд на Пирра.
— Все в порядке? — поинтересовался изнемогающий от любопытства Патриарх.
— Ты даже не представляешь, с каким огнем я сейчас играю, — покачал Ираклий головой.
Патриарх принужденно улыбнулся.
— Всегда так было. Вспомни, как мы с тобой Фоку свалили…
Ираклий улыбнулся. Когда он, тогда совсем еще мальчишка, лично отрезал тирану детородный уд, Фока заревел, как маленький ребенок, — не от боли, от обиды. А уж когда с него начали сдирать кожу…
— Разве ты не рисковал? — продолжил Патриарх.
Ираклий покачал головой. Если бы мятеж не удался, кожу бы сняли с него самого. Фока это дело ох, как любил.
— Однако все вышло, как нельзя лучше… — заглянул ему в глаза Патриарх.
Ираклий сдержанно кивнул. Все действительно удалось, — главным образом потому, что его отец, тоже Ираклий не побоялся объединиться с номадами[8]. Они как раз хлынули из глубинной Африки.
— Но вы рискнули, — как услышал его мысли Пирр, — и варварская Нумидия стала принадлежать твоему отцу, а ты не только сам взлетел, но и всех армян поднял. Почитай, на самый верх.
Император недовольно крякнул. Все было так, но вечный оптимист Пирр уже не помнил, да, и не хотел помнить, чем рисковали здешние армяне, вверяя свои судьбы клану потомственных полководцев Ираклиев. А вот император это помнил… и забывать не собирался.
— У тебя и теперь все удалось, — кивнул на зажатый в руке листок Патриарх, — вижу. Осталось только устранить свидетелей… Симона — после Собора — могу и я…
Ираклий, призывая к молчанию, поднял руку и отвернулся к окну. Патриарх был прав, но убивать Симона ему не хотелось. И не только потому, что тот был ему еще нужен.
— Скажи мне, Пирр, — он отошел от окна, — Симон хоть раз хоть кому-нибудь проигрывал?
Патриарх уклончиво повел головой.
— Ну? — заглянул ему в глаза Ираклий. — Что же ты молчишь?
— Нет, — выдавил Пирр.
Ираклий кивнул.
— То-то и оно. Он отважен, умен, а главное, Бог, а может быть, и кто-то еще всегда на его стороне. Чем ты это объяснишь?
Патриарх высокомерно фыркнул.
— Бесы на его стороне, Ираклий, бесы… он же продажный, как Вавилонская шлюха! Только за деньги и делает что-то. И вообще, что ты его боишься?!
Ираклий вспыхнул; обвинений в трусости он не терпел — ни от кого. А перед глазами вдруг вспыхнула давняя картина: он, пятнадцатилетний, в обычной гладиаторской броне из бычьей кожи стоит посреди арены перед не желающим сражаться медведем. А там, в императорской ложе широко улыбается Фока.
Тиран прекрасно знал, что медведя опоили, но главное, что он знал: если сражение не состоится, Ираклий сын Ираклия не получит статуса мужчины вплоть до следующего ежегодного испытания, и это будет о-очень чувствительный удар по авторитету семьи.
— Ты сказал о страхе, — недобро усмехнувшись, напомнил Ираклий Патриарху. — Но вспомни, двадцать восемь лет назад Фока меня — не просто не боялся — презирал. И чем это кончилось?
Патриарх молчал.
— Поверь мне, Пирр, — похлопал его по плечу император, — когда имеешь дело с такими людьми, как я или Симон, лучше не ошибаться.
* * *
Некоторое время Симон просто наблюдал, но поначалу делегаты все время сбивались на невесть кем подкинутую идею, что вечно соблазняющего змея лучше бы отделять будущим священникам еще в младенчестве. Однако шло время, здравый смысл одерживал верх, и, в конце концов, разговор пошел по существу.
Они все понимали, что право первой ночи — традиция, пусть греховная, но древняя и уже в силу этого неколебимая. Наследуемые Церковью крестьяне настолько привыкли приводить своих дочерей на предсвадебное «прокалывание», что попытка нового хозяина, пусть и в рясе, увильнуть от этой почетной обязанности просто не воспринималась — вообще. Симон видел, как это происходит в одном из испанских[9] монастырей.
— Абу Кир[10]… — табуном ходили крестьяне за своим настоятелем. — Нам дочерей замуж отдавать пора… сколько же можно ждать?
— Я кастрирован, — мрачно огрызался настоятель, — даже если бы и хотел помочь, не сумею. Сколько можно объяснять?