– В моем выборе сомневаться нечего, – отвечал герцог.
– Пойдемте же, когда так; и если там действительно телохранители кардинала, так как мы не станем вмешиваться в их дела, то надо надеяться, что и они не станут вмешиваться в наши.
– Вы правы, Морэ. Притом телохранители кардинала все дворяне, с которыми вовсе не бесславно находиться. Пойдем, попросим места у их огня.
Они вернулись назад и, не обращая внимания на шум, продолжавшийся внутри, решительно вошли туда. Мы оставили кардинала у герцогини де Шеврез, оставим и Гастона Орлеанского, вошедшего к племяннице кардинала, хорошенькой и набожной госпоже де Комбалэ; мы воротимся к ним несколько позднее, а теперь последуем за герцогом де Монморанси и незаконным сыном Генриха IV, Антоаном де Морэ, в таверну на улице Феру.
III
ГДЕ ГОВОРИТСЯ О ЛЮБВИ ПРОКУРОРСКОГО КЛЕРКА И О ЖИРНОМ ГУСЕ, ОБ ОДНОМ МИЛОМ ЮНОШЕ, КОТОРЫЙ ВЕРТИТ ВЕРТЕЛ, И О ПОЛДЮЖИНЕ ЗАБИЯК, КОТОРЫЕ НАМЕРЕВАЮТСЯ ОТДЕЛАТЬ ЕГО
Эта таверна состояла, как все тогдашние заведения подобного рода, из двух комнат.
Первая, в которую входили с улицы, была украшена камином и прилавком, заставленным стаканами и горшками. Вторая, отделявшаяся от первой дверью, всегда отворенной, служила приемной постоянным посетителям, то есть тем, которые, любя спокойствие и имея время и средства доставлять себе его, садились на скамейках пред бутылками с вином. Люди торопившиеся или те, у которых в кошельке доставало денег только на стакан или два, пили стоя в первой комнате пред прилавком. Вторая комната нагревалась от первой посредством всегда открытой двери, но такова была величина камина и щедрость, с какою хозяин накладывал в него дров, что в этой комнате постоянно был такой жар, что могли расти дыни.
В ту минуту, когда молодые люди вошли в таверну, на огромном вертеле пред камином вертелся жирный гусь. Хозяин, почти такой же жирный, сам занимался вертелом, беспрестанно подкладывая дров. Должно быть, в этот вечер в таверне был пир. Такова была первая мысль, пришедшая на ум обоим молодым людям при виде аппетитного гуся и хозяина, так усердно жарившего его. Вторая, естественно последовавшая за первою, была: «Каким счастливцам предназначается эта жирная живность?» Быстрым взглядом обвели они всю внутренность таверны и вот что увидели: на углу, но на самом отдаленном углу камина, скромно сидел на скамейке молодой человек лет двадцати, тоненький, гибкий и черезвычайно стройный. На нем было серое, почти черное полукафтанье, очень изношенное и лоснившееся по швам, широкая поярковая шляпа с маленьким пером и черные бархатные панталоны, гораздо более изношенные, чем полукафтанье, и принявшие от старости отблеск разных цветов. Его легко можно было принять за сына какого-нибудь провинциального мещанина, которому родители давно забыли прислать денег, если б не огромные кожаные сапоги, доходившие до колен и украшенные гигантскими шпорами, а особенно шпага, непомерно длинная, висевшая на перевязи из буйволовой кожи. Сапоги и шпага показывали военного, а не мещанина. Скромный по виду, как и приличествует человеку в таком месте, где за все надо платить, но у которого кошелек набит не туго, этот молодой человек смотрел не без зависти, но с спокойным равнодушием на великолепного гуся, вертевшегося у него перед носом и который, по-видимому, предназначался не для него. Поставив шпагу между ног, он спокойно грел у огня подошвы сапог, запачканных снегом, а желудок – вином из бутылки, стоявшей возле него на камине. В первой комнате никого не было, кроме него и трактирщика, который не обращал на него никакого внимания. Поэтому в комнате царствовала глубокая тишина. Вертел, скрипевший в руках хозяина, и капли жира, с треском попадавшие в огонь, составляли единственные звуки. Но в другой комнате картина была совершенно иная, и оттуда-то раздавались крики, хохот, ругательства, пение, так испугавшие брата короля. В отворенную дверь можно было видеть всех находившихся в той комнате. Это были военные, в которых с первого взгляда можно было узнать поборников чести.
В Лувре, в Люксембурге, возле королевы-матери и около кардинала, повсюду, наконец, при дворе, вертелись люди сомнительного дворянского происхождения, носившие бархатные плащи богато вышитые, тафтяные или атласные полукафтанья, обшитые кружевами и позументами, серые или черные шляпы с красными или синеватыми перьями, длинную шпагу, единственную представительницу того, что они называли своей честью – добродетель удобная, не мешавшая им плутовать в картах и грабить парижан, не успевших вернуться домой до ночи. Всегда готовые подраться, они вызывали на дуэль первого, на кого им указывали, для пользы и дурного и хорошего дела; кровь свою они давали всем, кто хотел и мог за нее платить. Эти забияки рисковали своею жизнью ежечасно и спешили тратить деньги, когда они заводились у них. Те, у кого денег не было, жили кто плутовством, кто льстя страстям каких-нибудь старух, позволявших постыдно разорять себя. Презираемые всеми, они внушали страх большинству, потому что их не удерживало ничто, и тот, кого они не могли победить на честном поединке, подвергался опасности быть вероломно убитым.
Их было тут человек шесть, и по их веселым речам, по беспрестанно повторяемым приказаниям хозяину, чтоб он хорошенько жарил гуся, по крикам восторга, вырывавшимся у них по мере того, как гусь принимал золотистый цвет, нельзя было сомневаться, что это жаркое предназначалось для них. Одни сидели, другие стояли, но все окружали длинный стол, прислоненный одним концом к стене и накрытый белою скатертью и приборами на семь человек. Приборов было семь, а поборников шесть. Но позади них, на конце стола, спиною к стене сидел седьмой человек, составлявший с ними разительный контраст, но, без всякого сомнения, принадлежавший к их обществу. Это, должно быть, был амфитрион; это, наверно, он платил за гуся. Это был толстяк с одутловатым и безбородым лицом, с видом скорее глупым, с тем хитрым, бесстрастная физиономия которого в нормальном состоянии выражала мало, а в эту минуту была омрачена какой-то неприятной мыслью. Он казался совсем не так весел, как его собеседники. Он был одет просто, но опрятно и походил на мещанина. С первого взгляда ему можно было дать также, как и молодому человеку, гревшемуся в первой комнате, лет двадцать, не более. Но это было единственное сходство между ними. Насколько у первого, под его скромным и сдержанным видом, было откровенности и честности в малейших чертах его лица, настолько у товарища поборников было хитрого лукавства. Впрочем, они, по-видимому, не знали друг друга.
Поборники чести со своей стороны не обращали никакого внимания на молодого человека в высоких сапогах, который также не занимался ими.
При входе в таверну герцога де Монморанси и графа де Морэ весьма естественное любопытство привлекло всеобщее внимание к вошедшим. Молодой человек, гревшийся у огня, вежливо, но холодно отвечал на поклон, который вошедшие сделали всем вообще. Поборники, на минуту прекратившие хохот и крики при шуме отворившейся двери, опять принялись хохотать и кричать. А толстяк, бросив тусклый взгляд на пришедших, опять равнодушно прислонился к стене. Один трактирщик, с обычной проницательностью людей его ремесла, тотчас угадал под платьем темного цвета, без перьев и кружев, дворян высокого звания и, бросив вертел, с колпаком в руке, поспешно пошел к ним навстречу.
– Не беспокойтесь, – сказал герцог. – Мы хотим только погреться у огня и выпить рюмку сомюрского или, если у вас есть вино лучше, по вашему выбору.
Трактирщик, уже красный от жара, побагровел от удовольствия и гордости. Никогда подобные посетители не говорили с ним таким тоном и не оказывали ему такого доверия.
– Монсеньер, – сказал он на всякий случай и не зная, заслуживает ли этот титул тот, к кому он обращался, – у меня есть крамонское, стоящее всякого самюрского. Десятилетнее вино, монсеньер! Я иду в погреб.
Он взглянул на гуся.