– Ну что ж, давайте любимую Миши Мукомолова! – Свиристель снял со стены гитару. Побренчал струнами, прислушиваясь к звуку. Встрепенулся, дернул хохолком и, притоптывая ногой, округляя янтарные глаза, запел.
С первым всплеском голоса, с первым рокочущим звоном, с поворотом плеча и каким-то особенным, изящно-небрежным скольжением руки, перебиравшей аккорды, Суздальцев почувствовал, как хлынул ему в глаза свет. Белый, с фиолетовым оттенком и нежными переливами красного. Словно зрение обрело способность различать невидимые части спектра. Кто-то осветил мир таинственным источником света, делая доступным для глаз скрытые доселе детали. Блестевшую на щеке Вероники слезинку. Первую, серебристую седину в черных волосах Файзулина. Прицепившееся к рубахе Свиристеля колючее семечко пустыни. И тот, кто озарил комнату этой белой, без теней, вспышкой, приказывал Суздальцеву: «Смотри!» Требовал, чтобы тот не закрывал глаз, стремился запечатлеть мир, озаренный немеркнущим светом.
Свиристель бурно, с рокотом пел:
Беснуются лопасти над головой,
Дрожит рукоять управленья.
Заходишь от солнца, и то, что живой,
Сверяешь с наземною тенью…
Свиристель пел песню умершего друга. Суздальцеву казалось, что этот погибший друг был и его другом. Он любил его, восхищался его удалью и отвагой, и эта любовь излетала из самого сердца, потому что оно было одновременно и сердцем Свиристеля, передавшего ему свою жизнь и судьбу.
Пробита обшивка, пробито стекло,
Передняя стойка погнута.
Но ты приземлился, тебе повезло,
Тебе, и в пехоте кому-то…
Суздальцев видел смуглое, восхищенное лицо Вероники. Ее темные, взлетевшие брови. Ее полный локоть, который она поставила на стол. Белую ладонь, на которую положила подбородок. Вырез платья еще больше распахнулся, и ему вдруг захотелось прижаться губами к тому месту на ее груди, где кончался золотистый загар, и начиналась таинственная жемчужная впадинка. Его желание не казалось постыдным. Оно не было вероломством по отношению к Свиристелю. Леонид переселился в него, наделил его своей страстью, своим мужским нетерпением. Когда кончится песня, и все покинут эту тесную комнату, в ней останутся Суздальцев и Вероника. Задернет на окне занавеску, погасит свет, поднимет вверх руки. Раздастся шелест платья, замерцает легкий разряд электричества, забелеет ее близкое тело.
Свиристель яростно крутил хохолком, блестел зубами, рвался вслед за песней, словно стремился освободиться от мешающей плоти, превратиться в рокот, блеск, звон:
Он ранен, тебя посылали к нему.
Ты сел под обстрелом на скалы.
Железная птица в сигнальном дыму
С гранитным слилась пьедесталом…
Казалось, глаза Суздальцева обладают ясновидением. Он видел бой, в котором никогда не участвовал. Видел тень вертолета, скользящую по осенним виноградникам, по разрушенному кишлаку, по гончарным башням виноградных сушилен. Видел, как хлещет с земли пульсирующий огонь ДШК, красные струи пронзают стеклянный круг лопастей. Из кудрявых, похожих на арабскую вязь виноградников вылетает курчавая струйка дыма. Затейливо вьется, преследуя вертолет. Находит его и вонзается, превращаясь в красный шар взрыва. Он бежит, цепляясь за обрезки колючих лоз, и где-то рядом, упавший в «зеленку», невидимый, чадит вертолет.
Погрузка закончена, двинут «шаг-газ»,
С трудом отрываешь машину.
Ты в небе, ты выжил, и ты его спас,
Бойца с безымянной вершины…
Пространство, отделявшее его от Свиристеля, волновалось, словно расплавленное стекло. В нем извивались прозрачные струи, переливались слои, будто таинственный стеклодув выдувал загадочный сосуд, наполняя его дыханием. В этот сосуд уловлена комната, медового цвета гитара, размытые, дрожащие от ударов струны. Уловлены черепаший панцирь, баночки с шипучкой «Си-Си». Уловлены Свиристель, Файзулин, Вероника и он, Суздальцев. Между ними происходит обмен голосами, взглядами, выражением лиц. Словно смешиваются в колдовском растворе их судьбы, души, превращаясь в единую душу, в единую судьбу, в единую сущность, в которую стеклодув вдувает неизреченное слово.
Набрал высоту, оглянулся в отсек.
Борттехник кивнул: «Все в порядке».
Лети, вертолетчик, живи человек.
Счастливой, ребята, посадки…
Из сердца Суздальцева исходила невесомая, бесплотная сила, плыла в прозрачном кружении, достигала Свиристеля. Погружалась в него, и тот обретал тождество с Суздальцевым. Это он, Свиристель, шел когда-то с девушкой по осенней просеке, и на тропке лежали красные листья, и в каждом была холодная синяя капля, отражавшая небо. Это он, Свиристель, свернулся калачиком в удобной качалке, слыша, как в соседней комнате тихо смеются мама и бабушка. Это он детской рукой писал в тетрадку сладкий и мучительный стих: «Пуля, им отлитая, просвищет Над седою вспененной Двиной. Пуля, им отлитая, отыщет Грудь мою, она пришла за мной».
Берешь на себя, все берешь на себя.
За все отвечаешь исходы.
Железная птица, покорно трубя,
Летит посреди небосвода.
Он почувствовал, как в недрах таинственного сосуда его душа встретилась с душой Свиристеля. И там, где произошла встреча, возникла вспышка, словно перегорела спираль в огромной осветительной лампе. Свет померк. Он пережил помрачение, потерю памяти, моментальное подобие смерти.
Пришел в себя, когда Свиристель вешал на стену гитару. Файзулин пил из баночки газировку. Вероника с обожанием смотрела на любимого человека.
– Пора расходиться, – сказал Суздальцев, вставая. – Завтра много работы.
Он шел в темноте по хрустящему плацу. Думал, что где-то рядом смотрит на туманные звезды пленный варан.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Утреннее солнце начинало жечь вертолетную площадку. Два пятнистых вертолета казались ящерицами на солнцепеке. Замкомэска Свиристель смотрел, как загружают «цинки» с патронами в его машину с номером «44», показывал карту второму пилоту и борттехнику, и те водили по карте пальцами, о чем-то переспрашивали командира. У соседней машины с номером «46» расхаживал Файзулин, хлопал ладонью по барабану, из которого, как из гнезда, торчали клювики реактивных снарядов. Казалось, он проверяет на прочность барабан, подвеску, пятнистый фюзеляж с красной звездой, на которой, едва заметная, виднелась заплатка – след попадания. Перед вертолетом стояла группа спецназа – полтора десятка солдат в панамах, с автоматами, в «лифчиках» с «рожками», гранатами, с ранцевой рацией, над которой раскачивался хлыстик антенны. У троих были гранатометы, из-за спин веером торчали остроконечные заряды. У одного миноискатель. У всех были фляги с водой. Перед строем расхаживал командир группы, длинноногий, худой, в спортивных штанах и куртке, в стоптанных кроссовках, похожий не на офицера спецназа, а на спортивного тренера. И только притороченный к поясу десантный нож, короткоствольный автомат и набитый снаряжением «лифчик» выдавали в нем опытного разведчика, предпочитающего тяжелым ботинкам удобные кроссовки, в которых сподручнее мчаться по горячим барханам, уклоняясь от очередей неприятеля. Он делал последние наставления группе, в которых мало говорилось о поставленной задаче, а присутствовали скупые, ободряющие слова. Своеобразная смесь ритуального заклинания и предполетной молитвы, которая должна была уберечь группу от превратностей полета, сплотить солдат и командира в семью, где каждый бережет жизнь соседа, словно тот является ему близким родственником.