Отец съел тогда с охотой лишь несколько ложек и пододвинул котелок мальчику.
«Ешь», — сказал он.
Миши смущенно отказывался, предлагая оставить похлебку на ужин или завтрашний обед.
«Ешь, бельчонок, — сказал отец, — не то отдам вот этому цыганенку!»
И мальчик тут же принялся есть, зная, что отец сдержит слово.
И вот ведь как в жизни бывает. Он, Миши, тоже попал сейчас в беду, как отец в Киниже: собрались учителя, пожилые люди, для того чтобы отругать его, наказать, исключить из коллегии.
— Ах, господи, господи! — проведя рукой по лбу, вздохнул он.
И в этом вздохе была чудовищная тоска, усталость от борьбы с человеческим непониманием.
Что, что же мешает людям понять друг друга?
Может быть, честному человеку не место среди невежд и глупцов?.. У отца в руках работа всегда кипит. Он быстро, молниеносно выполняет заказы, и каждый раз дело кончается недовольством, бранью, скандалом… Вот он, Миши, трусливо, робко сторонится всех, живет совершенно одиноко, прячась в своей конурке, в своем уголке, в тиши раздумий. И в более раннем детстве он стремился помогать окружающим, приносить пользу. А стоило ему сделать первые самостоятельные шаги, как его встретили в штыки.
Нет, это непоправимо. Он никогда не сможет рассказать, объяснить, растолковать все, он не способен пробиться через человеческое непонимание. История с лотерейным билетом до самой смерти останется на нем позорным пятном, никогда не забудется…
Миши долго смотрел на свой исписанный, короткий карандашик. На кончике, на двух противоположных гранях, были вырезаны аккуратные волнистые линии. Таким значком, как бы подписью, он помечал свои карандаши вовсе не для того, чтобы находить их в случае потери. Ведь попади карандаш в чужие руки, он не потребовал бы его обратно и даже скрыл бы, что он принадлежит ему, как было со шляпой, которую он, несмотря на некоторые сомнения, узнал на голове у молодого садовника. Он помечал карандаши только для того, чтобы они были особенные, не такие, как у других, с красивым волнистым узором… Миши принялся выстукивать карандашиком ритм:
Шимони-полковник
Как герой стоял.
Мир огромный
Он внизу видал.
Нет, было не так, гораздо лучше. Как могло вылететь у него из головы? Крепко сжав зубы, он думал: потерять лотерейный билет, кучу денег, целый чемодан ассигнаций — это почти героизм, черт с ними, с деньгами, но потерять собственное стихотворение!..
Втайне он наслаждался сознанием, что стихи все же были написаны, и если бы он их не потерял, то, возможно, прославился бы, и в школах его балладу заучивали бы наизусть, и не выучивший ее гимназист получил бы двойку, и учителя объясняли бы, что «я тысячекрылый» нельзя понимать буквально, это не крылья птиц, а то-то и то-то…
Из учительской долетел шум голосов, и у Миши почему-то захолонуло на сердце. Да чего горевать: беда уже позади, приехал дядя Геза. Спасение пришло, явился спаситель, и теперь уже его, Миши, не беспокоит, что будет дальше, он переложил ответственность на другого. Он возьмется за дело, докажет, что грех — это вовсе и не грех, а добродетель. Так хорошо, когда есть кому снять с тебя ответственность, так хорошо, когда чья-то смелость помогает тебе воспрянуть духом и ты, забросанный грязью, оказываешься вдруг обеленным, мужественным, честным…
В аудиторию с шумом вошли учителя, и мальчик, дрожа всем телом, поднялся с места.
— Ну, бедный гимназистик, — загремел по-военному решительный голос директора, — я и раньше говорил, нечего делать из мухи слона… Посмотрите-ка на него! По лицу видно, что честная душа.
Из глаз Миши полились слезы.
— Способный, усердный, трудолюбивый мальчик, и деньги сам зарабатывает. Отец вправе гордиться им… Ну, все в порядке, дружок, впредь веди себя хорошо.
То краснея, то бледнея, стоял Миши, испуганный и пораженный. Преподаватели, как и раньше, были мрачные, злобные, чужие, словно разочарованные благополучным концом. Толстый, пузатый учитель с головой, как огромная картофелина, поглядел на него с таким презрением, что мальчик, содрогаясь от ненависти, не мог отвести от него взгляда и потом еще долго, упиваясь этой ненавистью, смотрел ему вслед. Бедняжка Миши и не понимал, почему тот произвел на него такое омерзительное впечатление, и только позже, ознакомившись с его полным страшного вздора сочинением о Габоре Бетлене,[18] убедился в бездарности его автора, преподавателя истории, редкого тупицы, который в штыки принимал всякое проявление чувства, ума, благородной силы. Председатель же совершенно преобразился и благожелательно поглядывал на мальчика. Это был человек вполне порядочный, с него только пример брать другим. Он считал: если ругать кого, то крыть в хвост и в гриву, если хвалить, то возносить до небес.
— Так вот, мой милый, теперь я дам тебе лишь один совет, — сказал он, — делай то, что начертано на гербе коллегии: «Ога et labora!» Знаешь, что это значит? «Молись и трудись!» Пусть девиз этот всегда будет у тебя перед глазами, молись и трудись, и господь не оставит тебя милостью своей… Ну, теперь уже хочешь учиться в Дебреценской коллегии? — И, обеими руками поправив пенсне, он с улыбкой посмотрел на своих коллег, точно говоря: меня за нос не проведешь.
Но тут Миши ожесточился, на него нашло какое-то упрямство, и он хрипло ответил:
— Нет.
Все учителя вознегодовали, они с изумлением уставились на мальчика. Особенно был возмущен, разумеется, председатель, у которого глаза полезли на лоб.
— Не-е-ет? — И он высоко поднял брови. — А почему ты не хочешь?
Миши молчал. Он чуть не крикнул: «Нет, ни за что на свете!» — как вдруг взгляд его встретился с серьезным, удивленным, но вместе с тем сочувственным взглядом дяди Гезы, в котором были предупреждение и просьба. И Миши не мог наглядеться на эти дорогие бездонные карие глаза, которые смотрели на него, словно сквозь туман, облака, через прошедшие жизни, откуда-то издалека, из иного мира, — и мальчик размяк, разомлел, обессилел, точно в нем сломилась воля и исчезла озлобленность, а упрямство и ожесточение отступили перед терпимостью и добротой. Он едва удерживался на краю глубокой пропасти и не мог уже выговорить, а только думал, мысленно твердил, дрожа всем телом: «Нет, нет, нет и нет, ни за что на свете!»
— Не нужно мучить мальчика, — сказал директор. — Не хочет, не надо… Люди, черт побери, выходят не только из Дебреценской, но и из Патакской коллегии!
И тут Миши еще больше размягчился. Он почувствовал, как дядя Геза берет его холодную руку в свою, совсем ледяную, и уводит прочь от этих разговоров и невыносимо умных людей…
Ничего не видя, шел он по лестницам, коридорам, словно его вел добрый гений.
— Где твоя постель? — спросил дядя Геза, когда они вошли в комнату.
Подойдя к своей кровати, Миши ласково провел рукой по одеялу.
— Вот эта, — сказал он, ощупывая ее рукой, как воскресший в полночь мертвец ощупывает свой гроб. — А это мой сундучок… — И словно на могильный камень, он положил на него руку. — А это мой ящик… — И, как волшебник, под чьим жезлом распускаются цветы, он коснулся зеленого стола, этого убогого кладбища своей жизни в Дебрецене.
Он выдвинул ящик, но сам не знал, что искать в нем, и, чуть помедлив, рука потянулась к самому любимому цветку на «могильном холмике» и извлекла книгу в пергаментном переплете с чистыми листами. И Миши затрепетал при мысли, что там будут его стихи… Но нет, он не запишет их в книгу, нет, нет, ведь тогда их прочтут, узнают, заговорят о них, и тайна раскроется, однако он возьмет с собой книгу — все остальное пусть пропадет, — только ее, этот дорогой, самый дорогой, белый, чистый символ будущего, книгу, которая никогда не будет заполнена, потому что жизнь не может дать ничего столь значительного, великого, что поистине стоило бы начертать на этих страницах…