Федя закурил. Как художник истинный, пусть даже нисколько не осознававший своего натурального таланта, он пребывал в ту минуту в милом мире старинного времени, чудесно возвращенном кровоточащей его душе встрепенувшимся воображением.
Ни нас, ни всей печальной колхозной действительности, ни собственной его сегодняшней судьбы, из которой безуспешно старался Федя вытравить сивухой адское горе, для него как бы вовсе не существовало в пространстве той паузы.
Губы его, почерневшие от пьяни, посвежели вдруг. Но улыбка, оживившая их, не была инфантильно скабрезной, какой бывает она на лицах почти каждого из нас, когда мы порочно, то есть с хищной грязцой в уме смакуем то, перед чем следует душе замирать восторженно и благодарно.
Нет – в улыбке пьяненького нашего собутыльника и рассказчика была божественно веселая снисходительность, чистейшее благословение двух живых существ на случайное любовное свидание и вообще ревнование всякого такого нормального дела к чему-либо двусмысленному.
Затем Федя щелчком отбросил окурок «Дымка» в огород. Участковый проследил за траекторией и падением того окурка на грядку закосевшим, но привычно осуждающим взглядом.
– Я кидаю в землю органику, – так и взвился Федя, – а ты, болтают, взятки с председателя берешь за сокрытие слива говенной химии в Жабуньку. Оба и засираете священную Смоленщину. Неорганические поросята, понимаешь…
– У каждого из нас свое имеется место в заколдованном кругу Системы, а вашим инакомыслием природе не поможешь. Вот вы вдвоем только лодку на моем участке раскачиваете. Не рас-ка-чи-вать… Наливай! – нелогично воскликнул участковый после своей невнятной реплики.
Для Феди все это было мелким шумком в зрительном зале. Он продолжал, никому не налив:
– Потом, значит, выскочил офицер
оттедова, с сеновала,
без галифе и рылом, как рак, распарен.
«Я, – говорит, – большое получил удовольствие
и понимаю,
почему отседова пятьсот лет назад
отступил монголо-татарин.
Нигде не встречался мне такой
триумфальный амур!
Башка пылает, судари вы мои и сударыни,
как в горящей Москве абажур.
Текет теперича в моих жилах красное вино
и золотая ртуть».
Тут старый хрен Егорыч вставляет:
«Вас с вашенским Бонапартом скоро еще
не так уебутъ!»
Надо сказать, что не весь народ в деревне
у нас
был патриотически могучий и духовитый.
Имелся, к сожалению,
низкопоклонствующий отщепенец,
в сопротивлении супостату слабый
и бздиловатый.
Его-то и развратили представители
офицерской свиты,
а также тосковавшие по своим
Француазам солдаты.
Как же они совратили целый ряд
деревенских баб?
И как же те поддались
на антикутузовские провокации?
Француз коварно выдал за цыплячьи ляжки
задние лапы наших болотных жаб.
Он споил всех слабонервных и шибко
доверчивых
одеколоном «Шабли» и винищем
«Белая акация».
Превратил он наш жабунъкинский сельсовет
в публичное заведение, то есть в бордель
тет-а-тет.
Он мордатых полицаев расставил
на каждом шагу,
чтобы мы о политике Бонапартовой –
жаме ни гу-гу.
Он себе в баньке с бабами парится,
он себе дрыхнет на печке до самого рандеву.
Наутро опять супостата отпаривают
березовым веником.
Плевать ему и на своего обосравшегося
императора,
и на родную спаленную нашу Москву –
фактически становится он кавказским,
то есть ельнинским амурным пленником.
Но старый хрен Егорыч
делал соответствующие втыкания
всем слабобдительным деревенским дурам,
чтобы не предавались они в такую
военную кампанию
противоречивым, фотографическим фигурам.
Чтобы не дозволяли себе, курицы,
заморского купечества.
Чтобы не сладострастничали эти гадюки зря,
а ложились бы преданно на алтарь Отечества
и отдавали бы радостно всю свою жизнь
за Царя…
Затем весь народ вышел на поголовную
заготовку
и стратегическую засолку лягушатины,
чтоб до прихода царского войска совсем
не подохнуть.
Зима, как известно по истории партии,
была такая,
что ни бзднуть от души, ни характерно
для русского человека охнуть…
Ну, что еще?
Потом Бонапарт отступил очень позорно,
оставив нашей деревне свое чужеземное
наследство.
Вылупились вскоре пацанята с криком:
«Спасибо Наполеону за наше счастливое
детство!…»
С тех самых исторических пор
мы, официально выражаясь, стали
Жабунькой.
Гоним фрамбуаз из картошки.
Историцки выпивая, тоскливо бывает
квакаем.
Ну и об Отечественной войне
реалистицки, так сказать, балакаем.
По наследству же от тех самых офицеров