В общем, эти самые сороки или уж не знаю кто, стали прилетать чуть не каждый день. А в первый раз мы видели их через несколько дней после седьмого июля.
Может, мой друг и ошибся, но только теперь я всякому гостю говорил: «А вы знаете, к нам в сад сороки прилетают». Будто бы и вправду намеревался предъявить настоящую сороку.
Когда мой друг сказал про сорок, я оставался на своём месте в гостиной и никаких птиц не видел. Но всё-таки сказал: «Сколько их там? Штук шесть-семь? Они часто сюда прилетают. До десятка насчитывал». Я так и не поднялся на крик товарища. Что мне на них смотреть-то? Никакого интереса. Сороки гораздо больше интересовали меня в качестве литературного факта. Потому что именно в качестве такового они и укоренились в моём сознании. Но только теперь, когда слово «сорока» было произнесено вслух, эта птица стала для меня чем-то другим. Многие слова обладают такой силой. Вот и сейчас так: услышал слово, и вся старая поэзия ожила передо мной. Будто ручеёк зажурчал.
Вообще-то, эти птицы залетали в мой сад часто. И я к ним попривык. Своих домашних я часто спрашивал, как они называются, но вразумительного ответа не получал. Я не знал названия птиц, но всё равно ждал, когда они прилетят. Мне хотелось, чтобы они прилетали и через год, и через два… Они прилетали сюда стаей — до десяти штук. Слетали с деревьев на землю, искали прокорм. Я бы и сам дал им чего-нибудь, но не знал, что им нужно.
Мой дом располагался неподалёку от громадной статуи Будды, восседающего под открытым небом. Позади дома нависала гора, за ней высилась ещё одна и ещё одна. Оттуда и прилетали птицы в мой сад. Были и перелётные, были и такие, кто никогда не покидал гору. Коршуны, камышовки, совы… Ну и, конечно, воробьи. Я узнавал их по пению, и это пение мне очень нравилось. Вот камышовки запели — снова весна. Вот вы снова здесь. Хорошо…
Я прожил здесь двадцать лет. И все эти годы птицы были со мной. Мне казалось, что это те же самые птицы, что и двадцать лет назад. Я как-то не задумывался о том, сколько они живут. Но вот в один прекрасный день я стал расспрашивать домашних: «Сколько живёт коршун? Сколько живёт камышовка?» И тут до меня дошло, что это не тот самый коршун и не та самая камышовка… И что в мой сад прилетают незнакомые птицы.
Каждую весну мне приходилось слышать, как поют камышовки. Сначала неуверенно — им требовалось время, чтобы дойти до своих знаменитых переливов. Что это? То ли взрослая птица забывает прошлогоднюю песню, и ей приходится вспоминать её вновь? Или же это птенец пробует голос?
В общем, выходило, что в лесу за моим домом птицы рождались и умирали, умирали и рождались. И в мой сад прилетали новые и новые потомки тех самых камышовок. Сидели на ветках и пели. И днём, и ночью. Садились на крыше и пели… И почему только я раньше думал, что это были одни и те же птицы?
После того, как мой друг произнёс это слово — «сорока» — что-то переменилось во мне. Звуки этого имени зазвучали, словно стихи, словно песня далёких предков.
Вообще-то, голос у этих самых сорок довольно противный. И вертятся так — глаз не отдыхает. А старые стихи про сорочий мост такие красивые — совсем с этой птицей у меня не вяжутся. С другой стороны, трудно предположить, что если я даже не свяжу стихи с самой птицей, то тогда они больше не прилетят в мой сад.
Птицы ничего не знают о том, что давным-давно мы назвали их «сороками», воспели в стихах. Они просто жили сами по себе.
А приятель мой, между прочим, родом с Кюсю.
[1962]
Бессмертие
Старик и девушка шли рядом. Странно они выглядели: несмотря на разницу в возрасте лет в шестьдесят, эти двое походили на влюблённых — так близко клонились они друг к другу. На девушке было лиловое кимоно с узором в виде разбросанных белых стрел и штаны такого же цвета, но с красноватым оттенком. Рукава кимоно были чуть длинноваты. На старике был такой наряд, в какой обычно облачаются женщины, выходя в поле на прополку — из коротких штанин и рукавов торчали лодыжки и запястья. Узкие рукава и торчащее из них бельё делали старика ещё больше похожим на женщину. Он был таким тощим, что и эта одежда висела на нём мешком. Кроме того, старик был туг на ухо и почти ничего не слышал.
Ступив на лужайку и пройдя немного, парочка очутилась перед высокой железной сеткой. Казалось, ещё немного — и они упрутся в неё, однако ни он, ни она не обратили внимания на преграду. Они прошли сквозь неё, даже не замедлив шага — как дуновение ветра…
Очутившись по ту сторону преграды, девушка вдруг опомнилась и с некоторым подозрением посмотрела на старика. «Синтаро, ты тоже сквозь неё прошёл?»
Тот ничего не услышал, но, машинально оглянувшись, увидел сетку, подошёл к ней и сердито затряс, приговаривая: «Ох уж эти негодяи, разбойники!» Он дёрнул изо всех сил, сетка вдруг легко подалась и отъехала в сторону. От неожиданности старик потерял равновесие и чуть было не повалился на землю.
— Осторожнее, что с тобой?
Девушка еле успела обхватить старика за плечи и поддержать его.
— Отпусти сетку! Ой, да какой же ты стал лёгкий!
Старик медленно выпрямился и тяжело вздохнул.
— Спасибо.
Он ещё держался за сетку, но уже осторожно, одной рукой. Затем произнёс громким голосом глухого:
— Семнадцать лет изо дня в день я подбирал мячи с той стороны этой проклятой сетки! Семнадцать лет! Целая вечность…
— Да разве семнадцать лет — это долго? По-моему, это совсем не так…
— Приезжают тут всякие — мячи как попало летят. Как мяч в сетку ударится, так шея сама в плечи втягивается. «Ба-бах!» — от этого проклятого звука я и оглох! Ах, негодяи!
Металлическая сетка предназначалась для обслуживающего персонала гольф-клуба. К ней были приделаны колёсики, так что служащим легко было передвигаться по всему полю, прячась за ней от тяжёлых мячей из литой резины. На поле для гольфа росло несколько деревьев. Раньше здесь была целая роща, но потом её вырубили — осталась только неровная шеренга одиноких стволов.
Оставив позади сетку, старик и девушка отправились дальше.
— Слышишь, как шумит море?
Девушке хотелось, чтобы её, наконец, услышали, и она почти коснулась губами уха старика. «Слышишь? Море шумит, то самое море!»
«Что?» — старик прикрыл глаза. «Послушай, Мисако, а ведь ты пахнешь точно так же».
— Наше любимое море шумит! Слышишь?
— Море? Море… любимое? Да разве море, в котором ты утонула, можно любить?
— Да, можно! Когда я через пятьдесят пять лет вернулась в родные места, ты ведь тоже пришёл сюда. Это наше любимое море!
Старик опять ничего не расслышал, но девушка продолжала:
— Это хорошо, что я утонула. Сколько бы ни прошло с тех пор времени, я люблю тебя таким, каким ты тогда был… Я ведь помню только то, что было со мной до восемнадцати лет, поэтому ты всегда будешь молод, а я… я тоже всегда буду молодой — для тебя. Если бы я не утонула тогда, то сейчас ты встретил бы старуху. Это ужасно, я ни за что не решилась бы прийти к тебе! Старик разговаривал сам с собой и ничего не слышал.
— Я отправился в Токио, но у меня ничего не вышло. Никаких сил не осталось, вернулся домой. Нанялся подбирать мячи на этой площадке, потому что рядом — море. То самое море, в которое бросилась любимая, потому что нас разлучили. Я молил их о том, чтобы они взяли меня на работу. Хотя бы из жалости.
— Здесь, где мы сейчас гуляем, была когда-то твоя земля.
— Я только и мог, что подбирать мячи. Спина у меня не разгибалась. А та девушка бросилась из-за меня в море. Тот обрыв совсем недалеко. Хоть я и старый, но туда дойти сумею. Вот и брошусь вниз. Так я думаю.
— Нет, нет! Если ты умрёшь, на земле не останется ни одного человека, который бы помнил обо мне! Ведь тогда я умру по-настоящему!
Девушка прильнула к нему. Старик опять ничего не услышал. Но он обнял её.
— Да, да. Умереть вместе. Ведь сегодня… ты пришла ради меня?
— Умереть вместе? Нет! Синтаро, пожалуйста, не умирай, живи хотя бы ради меня!