Потом вышли очередные «Десять маленьких индейцев», где подбор «звезд» был прекрасен, но все они опять находились абсолютно не на своем месте. Фильм успеха не имел. Тогда настала очередь Питера Устинова, еще одного толстяка на роль Пуаро. Его создательница давно удивлялась: «Странно: почему-то роль Пуаро всегда исполняли актеры нестандартных габаритов». И впрямь, неужели нет в мире талантов требуемого роста и веса? Устинов снял прекрасный фильм «Смерть на Ниле» с замечательным Дэвидом Нивеном в роли Рейса, но его дальнейшие работы нельзя назвать шедеврами, а последние откровенно плохи.
Агата Кристи возмущалась, протестовала публично, ей казалось, что ужасные сценарии и скверные актеры позорят ее перед всем миром; газеты в свою очередь уверяли, что ее театральные провалы убивают интерес к романам-оригиналам пьес, — но все это ни в малейшей степени не соответствовало действительности. Все неудачные фильмы, будь то тридцатых или семидесятых годов, стали в лучшем случае однодневными сенсациями. И, говоря словами Вальтера Скотта об аналогичных явлениях прошлого, выползая на миг из болота, где их расплодили, тотчас в него и канули. А тиражи книг Агаты Кристи росли все шестидесятые годы, достигли заоблачной высоты в ее юбилейный год — и на этом пике остались.
Но если неудачи по-прежнему били по сердцу, успехи уже не согревали душу старой больной женщины, почти разорвавшей контакты с современностью. Последний ее выход в свет произошел в 1974 году все на тот же очередной ежегодный прием в честь «Мышеловки». Но теперь страх публичных встреч больше ее не мучил, она была погружена в себя, ожидая без страха и с живым любопытством неведомой последней встречи — со своим Создателем.
Эпилог
ПО НАПРАВЛЕНИЮ К НУЛЮ
1
Восьмидесятилетие Королевы детектива в 1970 году стало Событием. Оно превратилось буквально в празднество мирового масштаба, на котором было все… кроме героини торжества. Она, правда, дала несколько коротких интервью, но, как прежде, требовала оставить ее в покое. Только один раз ей все-таки пришлось выйти в свет: в 1971 году она наконец получила от Королевы Англии титул кавалерственной дамы: «леди Агатой» можно только родиться, но можно стать «дамой Агатой». Она ею стала.
Но ей уже было не пять лет, когда она, полураскрыв удивленный ротик, слушала безапелляционное суждение Няни о титулах и знатности… Или ей все еще пять лет? Детство, столь властное над нею, становилось единственным прибежищем измученной души. И чем дальше оно уходило, тем ярче ощущалось. Исчезло все горькое, что было в нем, что помнилось еще во времена Мэри Уэстмакотт. Она полностью убедила себя, что то было время безоблачного, ничем не омраченного счастья. И погружалась в детскую веру в бесконечную радость бытия. И вместе с тем не отрывалась от себя нынешней, ведь и ныне она чувствовала радость от простой возможности жить:
«Я, сегодняшняя, точно такая же, как та серьезная маленькая девочка с белесыми льняными локонами. Дом — тело, в котором обитает дух, — вырастает, развивает инстинкты, вкусы, эмоции, интеллект, но я сама, я вся, я — настоящая Агата, я — остаюсь. Я не знаю всей Агаты. Всю Агату знает один только Господь Бог.
Вот мы проходим все поочередно: маленькая Агата Миллер, юная Агата Миллер, Агата Кристи и Агата Маллоуэн. Куда мы идем? Конечно же никто не знает, и именно от этого перехватывает дыхание.
Я люблю жизнь. И никакое отчаяние, адские муки и несчастья никогда не заставят меня забыть, что просто жить — это великое благо».
Старость лишила многого, многое отняли и люди, но душа человека не умирает, пока он жив, — а она верила, что и после смерти. Да и старость еще не лишила всего:
«Многое еще и остается. Опера и концерты, чтение, наслаждение, которое испытываешь, ложась в постель и засыпая, самые разные сны, молодежь, которая приходит навестить меня и бывает удивительно мила. А самое, пожалуй, лучшее, сидеть на солнышке, тихо дремать и… вот мы и добрались до главного — вспоминать! „Я вспоминаю… Я вспоминаю дом, где я родился…“
Подобно поэту, и я всегда мысленно возвращаюсь в дом, где родилась, — в Эшфилд.
Как много он для меня значит! Мне почти никогда не снятся ни Гринуэй, ни Уинтербрук. Только Эшфилд. Старая, хорошо знакомая обстановка усадьбы, где начиналась жизнь, хоть люди во сне могут быть и нынешние. Как хорошо я знаю там каждую мелочь: вот вылинявшая красная портьера на кухонной двери, медная решетка с узором из подсолнухов перед камином в холле, турецкий ковер на лестнице, большая, обшарпанная классная комната с тиснеными обоями — темно-синими с золотом».
И надо всем — канарейка в клетке над кроваткой… собачка Тони… Может быть, они так сладко вспоминались ей потому, что всегда были рядом, всегда позволяли себя любить? и потому так страшно стало исчезновение — предательство любви! — канарейки Голди и так невероятно важно ее возвращение?! Она и сама предала родной дом, продав его, и горько раскаивалась в этом проступке против любви. Но не поступила ли она все-таки правильно, сохранив его только в воспоминаниях? Реальный Эшфилд уже давно не был бы домом ее детства, тот дом исчез со своей эпохой и существовал бы сейчас как нелепый пережиток прошлого. В памяти же он остался нетронутым, неся в душу свет и тепло, которых в нем в действительности всегда недоставало.
Агата Кристи вводила детские воспоминания в каждую из своих поздних книг, словно только ради этого их и сочиняла. А американские издатели не желали их печатать: «…персонажи такие чертовски дряхлые»! Вероятно, люди в Америке умирают молодыми?
Существует мнение, что после 1971 года леди Маллоуэн страдала болезнью Альцгеймера. Возможно. Тема эта благодатна для тех, кто уверен, что ни его, ни его близких никогда не коснется трагедия старческого угасания. Предвидя возможность такого конца, сама Агата Кристи еще в Эпилоге «Автобиографии» иронически размышляла:
«Такой жизнью, какую прожила я, — достойной и насыщенной, — можно гордиться. Хорошо, конечно, писать такие возвышенные слова. А что если я проживу лет до девяноста трех, сведу с ума всех близких тем, что не буду слышать ни слова, стану горько сетовать на несовершенство слуховых аппаратов, задавать бесчисленное множество вопросов, тут же забывать, что мне ответили, и спрашивать снова то же самое? Буду яростно ссориться с сиделкой и обвинять ее в том, что она хочет меня отравить, или сбегать из лучшего заведения для благородных старых дам, обрекая свою бедную семью на бесконечные тревоги? А когда наконец схвачу бронхит, все вокруг станут шептать: „Бедняжка, но нельзя не признать, что это для всех будет избавлением…“
Это действительно будет избавлением — для них; и это лучшее, что может случиться».
Но этого не случилось. Сердечные припадки, переломы шейки бедра, сотрясения мозга, — она испытала все невзгоды дряхлости. А за ужасной видимостью согбенной иссохшей старушки пряталась прежняя счастливая сущность ребенка. Больная или нет, она не стала невыносима, не портила жизнь близким. Она просто сидела, полуослепшая, погруженная в себя, как сидела ее бабушка в 1914 году, так же с горечью наблюдая рушащийся вокруг мир, за который она боролась в своих романах, но который безнадежно исчезал. А где-то ползали ее правнуки, дети Мэтью, и другие малыши семидесятых годов, и считали этот мир единственно возможным и правильным…
Она умерла 12 января 1976 года в Уоллингфорде и похоронена в церкви соседней деревни Чолси. Возможно, она сама выбрала бы свою церковь в Торки, среди основателей которой была с рождения и о которой всегда заботилась? Она радовалась, когда на доход от подаренного ею рассказа в церкви создали по ее желанию витраж Доброго Пастыря: «Мне хотелось, чтобы витраж выглядел радостным и доставлял удовольствие детям».