«Если память мне не изменяет, это переселение произошло, когда мне было шесть лет. Эшфилд сдали, кажется, американцам, за внушительную сумму, и семья начала готовиться к отъезду.
Нам предстояло переехать на юг Франции, в По. Естественно, я была в восторге от этой перспективы. Мы поедем, говорила мне мама, в такое место, где увидим горы. Я задавала кучу вопросов. „Они очень-очень высокие? Выше, чем колокольня церкви Святой Марии?“ — спрашивала я с огромным интересом. Выше колокольни Святой Марии я ничего не видела. Да, горы гораздо, гораздо выше. Они поднимаются на сотни, тысячи футов. Я убегала в сад с Тони, захватив с собой огромную горбушку хлеба, выклянченную в кухне у Джейн, и, не переставая грызть ее, принималась обдумывать все это, пытаясь представить себе горы. Я запрокидывала голову и смотрела в небо. Вот какие будут горы — вверх, вверх, вверх, пока не утонут в облаках».
Старшие не приходили в такой восторг. Миссис Миллер любила горы, но оздоравливающий эффект пребывания в Гаскони был далеко не очевиден, а светский статус тех мест никак не равнялся Ривьере. Выбирать не приходилось — по дешевизне По был вне конкуренции, к тому же утешала перспектива встретить там некоторых друзей из Америки, чьи обстоятельства, возможно, оказались схожи.
До гор было еще далеко. Требовались паспорта (маленькая Агата почему-то уверилась в их ненужности, но она ошиблась — визы впрямь не требовались, но выправить паспорт, внутри Великобритании не применявшийся и выдававшийся на короткий срок для путешествий к вящей пользе соответствующих служб, было необходимо). Потом начинались Сборы: десятки гигантских, даже двухэтажных, сундуков, огромные кожаные чемоданы и баулы, бесчисленные шляпные картонки, портпледы, перетянутые ремнями с ручками, саквояжи и прочее, прочее. Потом их ждала переправа через море, которую Агата выдержала с честью, гордясь превосходством над страдающими матерью и сестрой. Следующее небывалое событие — ночь в спальном вагоне, на верхней полке! Девочка на всю жизнь влюбилась в поезда.
Наконец По. Но где же горы? «Высь над моей головой — за пределами видимого или постижимого? Вместо этого я увидела на горизонте нечто напоминающее торчащие зубы, в лучшем случае поднимающиеся на один или два дюйма над уровнем земли. Это „это“? Это горы? Я ничего не сказала, но до сих пор ощущаю это чудовищное разочарование».
Конечно, «она ничего не сказала»! Как много раз потом она столкнется с последствиями своей болезненной деликатности, порожденной, вероятно, детским одиночеством…
8
Взрослые были довольны: американских друзей оказалось даже больше, чем ожидали. Появились и другие. К мисс Агате приставили английскую гувернантку, отлично говорившую по-французски. Однако девочка не желала учить французский, а ее поведение стало безобразным. Неужели это прежнее послушное тихое дитя? сорванец, доводивший вместе с новообретенными американскими подружками персонал отеля до истерик обычными ребяческими выходками вроде замены соли на сахар в солонках, а то и хуже. Однажды болтавшие в гостиной отеля матери получили записку: «С почтением от бельгийской леди, которая живет в другом крыле отеля. Известно ли миссис Селвин и миссис Миллер, что их дети ходят по карнизу на четвертом этаже?»
Бельгийская леди обладала крепкими нервами, коли послала горничную к мамам, а не наверх спасать первым делом детей. Матери зато проявили все положенные эмоции, дождавшись, когда дети сами влезут в ближайшее (третье от начала их пути) окно, и послав им «приказ немедленно явиться в гостиную миссис Селвин. Обе мамы были вне себя. Мы не понимали почему. Нас отправили в постель на весь оставшийся день. Никакие доводы в защиту не принимались во внимание; нас даже не захотели выслушать. И напрасно.
— Но вы никогда не говорили нам, — наперебой пытались сказать мы, — вы никогда не говорили нам, что нельзя ходить по карнизу».
Наверное, и впрямь не говорили? Но как еще могла девочка выразить свой бессознательный протест против мира, отнявшего у нее Няню? к счастью, ждать избавления от одиночества ей оставалось недолго.
Разочаровавшись как в английской, так и во французской гувернантках, миссис Миллер вдруг пригласила к дочери милую, простую, курносую помощницу портнихи, у которой они с Мэдж шили платья. Мари Сиже происходила из бедной и многодетной семьи, а значит, не могла не обладать умением обращаться с малышами, на ее лице читались спокойствие и добродушие, а главное, она ни слова не понимала по-английски, и не было надежды, что она освоит язык: Агата будет вынуждена выучить французский. Так и случилось — через какую-то неделю девочка начала весело болтать с Мари по-французски. Но ее не вынудили. Мари стала не няней, а настоящей подружкой, товарищем во всех играх, которым предавалась с той же детской непосредственностью, с нею стало радостно гулять и обмениваться замечаниями обо всем на свете. С ее точки зрения, она получала фантастически высокое жалованье (которое целиком откладывала на приданое, ничего не тратя) просто ни за что, ибо заботиться об одной милой девочке вместо оравы младших сестер и служить у настоящей леди вместо грубой портнихи казалось каникулами души.
Агата снова сделалась кроткой и вежливой. Не слишком ли вежливой? умение постоять за себя, постоять за слабого вопреки внушаемой деликатности — тоже небесполезно. Однажды она напросилась с отцом и сестрой на верховую прогулку в горы под водительством местного услужливого и любезного гида. Тот отлучился в сторону и вернулся с великолепной бабочкой.
«„Для маленькой мадемуазель!“ — воскликнул он. Вытащив из лацкана булавку, он проткнул бабочку и прикрепил ее к моей шляпе! О, ужас этого мгновения! Сознание, что несчастная бабочка отчаянно машет крылышками, пытаясь избавиться от булавки. Агония, которая выражается в этих взмахах. Конечно же я ничего не могла сказать. Во мне боролись противоречивые чувства. Ведь со стороны гида это было проявлением любезности. Он принес мне бабочку. Он преподнес ее мне как особый дар. Разве я могла оскорбить его чувства, сказав, что такой дар мне не нравится? И вместе с тем как же мне хотелось избавиться от него! А бабочка тем временем трепетала, умирая, я слышала, как бьются о мою шляпу ее крылья. В таких обстоятельствах у ребенка есть только один выход. Я заплакала.
— В чем дело? — спросил папа. — У тебя болит что-нибудь?
Но я не могла ответить. Конечно же не могла. Гид стоял рядом, не сводя с меня внимательного и озабоченного взгляда. Тогда папа сказал довольно сердито:
— Она еще слишком мала. Нечего было брать ее с собой.
Я зарыдала с удвоенной силой».
И только один человек ее понял.
«— В чем дело, Агата? — спросила мама.
Я не ответила. Я только безмолвно смотрела на нее, и слезы продолжали катиться у меня из глаз.
Мама задумчиво разглядывала меня несколько минут, а потом спросила:
— Кто посадил ей на шляпу эту бабочку?
Мэдж ответила, что это сделал гид.
— Понятно, — сказала мама. — Тебе это не понравилось, правда? — обратилась она ко мне. — Она была живая, и ты думала, что ей больно?
О, восхитительное чувство облегчения, сладостное облегчение от того, что кто-то понял твои чувства и сказал тебе об этом, так что ты теперь свободен от кабалы долгого молчания! Я бросилась к маме в объятия, обхватила ее за шею и закричала:
— Да, да, да! Она билась. Она билась. А он был такой милый и хотел сделать приятное. И я не могла сказать».
Многие годы спустя, размышляя над этим эпизодом в «Неоконченном портрете», художник Дж. Л. сочтет, что будущий муж Селии в такой ситуации еще бы оборвал бабочке крылья. Агата была добра, но ее доброта оставалась пассивной. А ее деликатность и неумение сказать «нет» сохранились на всю жизнь. Она понимала их неправильность, и если не сама, то уж ее мисс Марпл коршуном налетала на мальчишек, мучающих кошек, и пугала их до паники.