Оттого, возможно, и главное чувство, сопровождавшее его в жизни, была бессознательная спешка: не успею, не успею. В сущности, невроз, наверное…
Кира вздохнула, обняла, прижалась щекой к затылку. Пригладила волосы и снова села напротив.
— Но ведь не обязательно в конструкторском бюро числиться.
— А где же? — поинтересовался Бронников. — Я инженер. Что я еще умею?
— Ничего особенного уметь не надо, — она пожала плечами. — Вон Артем как ловко устроился. Сутки в больнице, трое — дома. Художничай сколько влезет.
— Артем? Ну, знаешь!..
Что — Артем? Артему двадцать четыре года, все только начинается, ему хоть в лифтеры, хоть в санитары, хоть с кистенем на большую дорогу… Что ему? — костляв, жилист, молчалив, взгляд угрюмый, челюсть как у того осла, что помогал Самсону побивать филистимлян. Глаза черные, непроглядные. Умница. И сам чернявый. Что он там за глазами этими думает, какие мысли ворочает — непонятно. Говорит немного, слушает пасмурно. Даже Юрец — уж на что краснобай и болтун. А при нем отчего-то сникает. Хотя, казалось бы, что? — ну молчит и молчит, знай картошку с капустой наворачивает. Или просто курит… Молчун, да. Но зато уж если заговорит — все по делу. И складно, заслушаешься… Пацан пацаном, а уже философии нахватался — позавидуешь. И дореволюционных авторов штудировал. Бормотнет — и всплывает вдруг: Бердяев, Леонтьев… Бронникова всегда прямо как кипятком обдаст — сейчас же в Ленинку, читать, читать!.. но все ведь спешка, спешка с собственной писаниной, до чужой руки не доходят. На этот счет есть и свое оправдание: коли билет Союза отобрали, в спецхран Ленинки уже не попасть. Правда, с другой стороны, ксероксы вокруг толпами ходят… то Юрец принесет, то еще откуда… да все слепые — пока прочтешь, глаза сломаешь. А вот Артем, ловкач, ухватил где-то без всякого спецхрана. Друг у него есть — художник Кириллов, у того библиотека сохранилась…
Картинки он пишет странные. С одной стороны, идеал его — Верещагин. С другой — ничего от Верещагина на полотнах нет. С первого взгляда вообще — мазня мазней. Потом, правда, закрадывается подозрение, что автор восьмиглаз. Либо очи у него фасеточные, как у стрекозы или бабочки. Или того пуще — смотрит сразу из нескольких измерений. И в каждом чувствует себя вроде того героя Эдгара По, что испугался чудовища: глядь в окно, ужас: страшное, лохматое, зубатое!.. бредет по склону холма прямо к дому!..
А оказалось, это всего лишь бабочка сфинкс из семейства бражников.
И пока разгадываешь диковинную искривленность, пока решаешь незаметно подсунутые головоломки континуума, полотно косит на тебя недобрым глазом… Косит, косит, — чмок! — и ты уже внутри его пространства…
А что в нем, в полотне-то этом? Ничего особенного — дерево там какое-нибудь кривое, скамья, урна, облупленная стена. Краски бедные… туман… чересполосица.
— Скажешь тоже: Артем, — буркнул Бронников. — Ихнее дело молодое. Семеро по лавкам не плачут.
— Семеро и у тебя не плачут, — урезонила Кира. — И я не санитаром тебе предлагаю идти.
— А кем, интересно знать?
— Говорю же: домоуправление ищет лифтера.
— Лифтера?
— Ну да. Сутки через трое. Сутки отсидел — три дня свободен.
— И ты хочешь, чтобы я?..
Бронников рассмеялся.
— Ты хочешь, чтобы я? — еще не веря в реальную возможность подобного ее замысла, переспросил он. — Чтобы я сидел в подъезде? С ума сошла! — покачал головой, смеясь. — Ну просто бред какой-то! Я здесь живу — и я же буду сидеть в подъезде лифтером! Вот вам, соседи дорогие, любуйтесь!
— А что тебе соседи? — она пожала плечами. — Соседям писем против Сахарова подписывать не предлагали. Пусть видят, как обстоит дело. Писатель Герман Бронников сидит в подъезде! Кому стыдно? Тебе стыдно? Пусть тот стыдится, кто тебя в этот подъезд посадил! — Гневно задушила в пепельнице окурок. — И вообще, ты не в витрине сидишь. У тебя работа такая.
— Ну конечно, — он согласно кивнул. — Не в витрине.
В общем, это нелепое с любой точки зрения предложение Бронников категорически отверг.
Но на другой день, проснувшись, с ошеломительной отчетливостью понял, что Кира права: пусть сами стыдятся!
Более того, с каждым часом все яснее виделись ему выгоды мыслимого положения. Кира права, права как никогда! Сутки отбухал — и свободен. Да и на самом дежурстве-то — что делать? «Пишу, читаю без лампады!..» К середине дня, когда собрался к домоуправу, его уж только одно страшило: неужели и здесь эти суки встрянут?! Неужели и это золотое место перед ним перечеркнут?..
Ждал, что Мыльников для начала потеряет дар речи — ведь не каждый день к нему члены СП приходят лифтерами устраиваться (пусть даже и бывшие, да откуда ему такие детали знать?), — начнет мямлить, не зная, можно ли выразиться в том смысле, что, дескать, Бронникову, известному писателю, вряд ли к лицу сидеть в конуре под лестницей. Станет отговаривать…
Но то ли знал Мыльников все до последней детали, то ли просто на должности управляющего большим писательским кооперативом всякого навидался: ведь столько домов, а в каждом полстолько подъездов, а в каждом четвертьстолько квартир, а в каждой творец в золотой клетке — посчитай, мой маленький дружок, сколько деревьев нужно срубить, чтоб этих певчих творцов обеспечить бумагой? — аж дух захватывает!
Поднял взгляд, секунды полторы смотрел Бронникову в лицо. Со вздохом полез в ящик и положил на стол листок по учету кадров.
— Заполняйте.
И — чудо! чудо! чудо! — никто не встрял. Так что не успел Бронников оглянуться, а уже сидел в сторожке, расположенной в центральном подъезде двадцать пятого дома. К вечеру и думать забыл о неловкости, которую, по идее, ему следовало испытывать. Оказалось, никто его здесь в лицо не знает, а кто, может, и знает — видел прежде мельком, — тому совершенно наплевать, что он сидит под лестницей. Сидит и сидит. Значит надо, если сидит. Вопросов не задавали, взглядов косых не бросали, дверь хлопала себе и хлопала, жильцы входили и выходили, а он в фанерной выгородке пил чай и марал бумагу, и только телефон отрывал иногда от тетрадки и карандаша… А через неделю так прижился, что и выгородка стала родной, и подъезд этот он теперь называл «своим». «Мой подъезд… в моем подъезде…»
Надо сказать, что с тех пор как вернулся к Кире, он Игоря Ивановича ни разу не встретил. Хотя, казалось бы, с Портосом гулял как прежде. Должно быть, что-то сбилось в ритме прогулок за время его полугодовой отлучки.
Так надо же было такому случиться, что на второе дежурство Игорь Иванович сам вошел в «его» подъезд!
Как вошел? — да как все входят. Хлопнула за его спиной дверь, сам он неспешно миновал пять ступенек, мельком, но с достоинством кивнул лифтеру и, поворотясь, протянул руку к кнопке. Лифт громыхнул, поехал откуда-то свысока, а к этому моменту диковинное зрительное впечатление, должно быть, успело переработаться: Игорь Иванович вздрогнул, как вздрагивают подчас люди, когда в голову им приходит неожиданная мысль, и, ища источник своего прозрения, повернул голову, чтобы взглянуть на консьержа внимательней.
Дверь сторожки была открыта. Бронников сидел на гостевом стуле с книгой на коленях и с глупой ухмылкой смотрел на визитера.
— Герман Алексеевич? — неуверенно щурясь, сказал Шегаев. — Это вы?
Бронников встал, конфузясь.
— Не стану отпираться… Да, Игорь Иванович, это я.
Лифт снова громыхнул, останавливаясь.
— Э-э-э… — протянул Игорь Иванович, снимая шляпу.
— Спешите? — спросил Бронников, несколько принужденно посмеиваясь, и от смущения развел руками. — А то, может, чаю?
— Чаю? Что ж…
Шегаев посмотрел на часы, расстегнул пальто и, покачав предварительно спинку гостевого стула, аккуратно сел, надев при этом шляпу на левое колено.
И с той минуты разговоры у них пошли совсем другие. Бронникова будто прорвало: в первый же вечер рассказал о себе, о металлургах, об Ольге, о подпольной своей писанине, о «Континенте», — все наспех, с пятого на десятое, второпях. Игорь Иванович только крякал и качал головой.