Джафар осекся, будто чуть не сказал лишнего, пожевал губами.
– Да я не обижаюсь, учитель, – усмехнулся Бухари. – Я и сам знаю, что у меня таланта немного. Я ведь почему за стихи взялся? Понравилось мне с поэтами время проводить. Совсем другие люди. Со своим братом-купцом о чем толковать? Где повыгодней купить, как везти да кому сбыть подороже. День слушаешь, два, неделю, год – прямо выть хочется. А к поэтам придешь – благодать. Душа отдыхает! Они все о высоком. О божественном!
Бухари счастливо рассмеялся.
– Это да, – вздохнул слепец. – Те еще болтуны попадаются.
Помолчали.
– А брат ваш жив? – спросил Бухари.
– Шейзар? Был бы жив, нашел бы меня… но не знаю, ничего не могу сказать. Может, прячется.
Безнадежно махнув рукой:
– Я даже про Муслима ничего не знаю – жив ли, нет?
– Будем надеяться на лучшее… А эмир?
– Эмир? Эмир Назр отрекся в пользу сына Нуха… ныне сидит в Кухандизе. Во всяком случае, сидел. Теперь-то уж, может, и с голоду помер…
– Ужасно, – вздохнул Бухари. – И все равно мне нужно в Бухару. Племянник ждет денег. Или хотя бы товара. Мы разоримся, если я буду здесь сидеть. Что мне остается делать?
Джафар пожал плечами.
– Продай товар здесь, деньги поручи кому-нибудь из купцов, они люди честные, передадут твоему племяннику.
– Здесь я получу вчетверо меньше, – заметил Бухари и вдруг фыркнул: – Честные купцы! Знаю я этих честных купцов. Остригут как барана. Нет-нет-нет. Приеду, брошу товар на постоялом дворе, сам к племяннику. Он продаст кимекаб, хорошо заработаем. Пришлю вам денег, – вдохновенно говорил Бухари. Глаза его блуждали: должно быть, он просто описывал встающие перед ним мысленные картины. – Вы наймете повозку…
– Да что ты заладил про эту повозку! – возмутился Джафар. – Не нужна мне никакая повозка. Я пойду пешком.
– Почему?
– Так велел господин Гурган. – Джафар скрипуче рассмеялся. – И пусть весь Мавераннахр знает, какие веления вылетают из уст этого господина. Я буду идти и рассказывать, почему я делаю это!
– Да, но…
– Перестань! – снова вспылил слепец. – Неужели ты не понимаешь? Пешком ли я заявлюсь в Панджруд, на повозке ли прикачу, принесут меня рабы в паланкине или нечистые аджинб[26] на ковре-самолете – все это не имеет ровно никакого значения.
Бухари помолчал, обдумывая сказанное.
– Что же тогда имеет значение? – спросил он.
Джафар не ответил – безмолвствовал, упрямо наклонив голову; желваки играли на скулах.
Сверчки голосили на восемь разных ладов, и казалось, что вся их несметная толпа собралась здесь, в этой затхлой комнатенке.
От длительности молчания перехватило горло, и тогда Шеравкан спросил, осторожно тронув слепца за колено:
– Учитель, вам другую пиалу принести?
Спор с паломником. Самад и головы. Душа хивинца
Разбившись о стену, пиала, казалось, разбила и то тяжелое напряжение, что висело в воздухе кельи.
Шахбаз Бухари встряхнулся, голос его если не повеселел, то, по крайней мере, утратил надрывное звучание непоправимого несчастья, и говорил он теперь с Джафаром совершенно обычно – будто тот как был зрячим во время последней их встречи, так им и остался; и Джафар отвечал ему или задавал собственные вопросы точно так же – как будто по-прежнему видел лицо друга, а не томился в кромешной тьме.
Шеравкан тоже чувствовал облегчение.
Однако со второго этажа все это время доносились стоны несчастного хивинца, и было жутко представить, каково ему сейчас приходится – глухой ночью, на чужой стороне, вдали от дома. Эка стонет, бедолага! эка стонет!..
Шеравкан размышлял, почему не помогло лекарство, с таким тщанием приготовленное стариком хаджи. Что может быть полезнее и целительней, чем благодать святого Корана? В конце концов он пришел к выводу, что, скорее всего, хаджи проявил какую-то недобросовестность. Читать-то он читал, конечно, все видели. Но сам в это время, может быть, думал о шурпе и морковке, кто его знает. Выходит, зря ему купец такой хороший чапан подарил.
Когда поели, Бухари, подмигнув Шеравкану, ненадолго вышел, а вернулся с небольшим глиняным кувшином в руках.
– Учитель! – торжественно сказал он, осторожно ставя его на пол. – Как известно, поэту нужно только два сосуда: склянка с чернилами и чаша с вином. Что касается чернил, то сейчас слишком темно, чтобы ими пользоваться. Как вы смотрите на то, чтобы припасть ко второму из упомянутых?
Джафар хмыкнул.
– Ты прав, – сказал он. – Слишком темно. Для тебя еще не рассвело, для меня… – Он осекся и махнул рукой. – Наливай, если не шутишь.
Дело пошло. Шахбаз Бухари то и дело наполнял пиалы. Пробормотав друг другу краткое пожелание благополучия, друзья немедленно их опустошали. Постепенно голоса их становились громче. Шеравкан сидел, прислонившись спиной к стене, и смотрел на огонек каганца, причудливо танцующего на кончике фитиля. Этот маленький гибкий танцовщик был в оранжевой рубахе и голубых шароварах… или, может быть, танцовщица?
Кто-то осторожно постучал в дверь и, выждав секунду, приотворил.
– Входите! – машинально сказал Шеравкан, отводя взгляд от пламени.
На пороге стоял один из паломников, прибывших с караваном. Худой, с лицом морщинистым, как сухой плод джиды, в неверном свете каганца казавшимся и вовсе черным, он, глядя на Джафара и переминаясь, робко попросил:
– Благословите, учитель!
Все молчали.
В конце концов Джафар сказал, наклоняя голову, чтобы лучше слышать:
– Кто это, а? Шахбаз, это он кому?
– Вам, – вздохнул Шахбаз Бухари.
– Мне? – изумленно переспросил слепец. – Подожди! Вы это кому, уважаемый?
– Благословите, учитель! – повторил паломник, стеснительно скаля гнилые зубы.
– Что за глупость! – возмутился Джафар. – Как я могу тебя благословить? Я не мулла, не хаджи, не прилежный богомолец! То есть нет – я, конечно, тоже мулла… не зря я учился когда-то в медресе и толковал Коран почище любого законоведа. Я мулла, ты прав… я и богомолец… ибо на кого нам уповать еще, кроме Бога… и как еще обращаться к Нему, если не молитвой? Но видишь ли ты, что у меня в руке? – он протянул перед собой пиалу. – Чаша с вином, запрещенным для нас Аллахом!
Покачал головой, будто раздумывая над собственными словами, потом допил вино и закончил, утирая губы:
– Жаль, что ты немного опоздал, а то бы сам услышал разъяснения моего друга насчет того, что нам с ним в нашей пропащей жизни ничего не нужно, кроме этой чаши да еще чернильницы. И как же я, человек, нарушающий законы Пророка, могу тебя благословить?
– Ну и что, подумаешь! – примирительно возразил паломник. – Да, мы мусульмане. Но наши деды поклонялись огню. Мы отреклись от огня, от Ормазда, Михра и Зардушта[27]. Неужели нам нужно отречься еще и от вина? И потом: вы же Рудаки? Царь поэтов?
Слепец хмыкнул.
– Ишь какой рассудительный, шельмец… вон куда завел – к Ормазду! А с чего ты взял, что я – Рудаки?
– Люди говорят, учитель… земля слухом полнится.
– Не знаю, уважаемый, какая там земля и каким там еще слухом, – проворчал Джафар. – Болтовня и сплетни. Ну, допустим. Да, я – Рудаки. Джафар Рудаки. Сын Мухаммеда, внук Хакима. Отец Абдаллаха, вечная память несчастному малютке. Это так. Правда, насчет Царя поэтов теперь уже не уверен… но был когда-то, был… даже сравнительно недавно.
Лицо просителя просветлело, а Рудаки не совсем твердым движением протянул пиалу Бухари, и тот ее наполнил, не забыв при этом и о собственной.
– Учитель, вы ближе к Богу, чем самый богомольный хаджи, – убежденно сказал паломник. – Ведь Господь говорит вам Свои слова напрямую, без посредства мулл и мечетей. Благословите!
– Подожди-ка, друг мой! Разве ты забыл, что сказано? – за поэтами следуют заблудшие. Слова поэтов внушены им не Господом, а его падшими слугами – джиннами.