– Господин Гурган.
– Господин Гурган? – изумился хозяин. – Это же…
Замер с полуоткрытым ртом.
– Ну да, – кивнул Шеравкан. – Господин Гурган. Визирь молодого эмира. Эмира Нуха.
– Визирь молодого эмира Нуха, да продлится его благословенная жизнь на тысячу веков, – пробормотал хозяин. – Кто же он тогда?
– Кто?
– Да слепец твой, слепец, – раздраженно сказал хозяин. – Что ж ты такой тупой-то, парень! Какое дело до него господину Гургану?
Шеравкан обиделся.
– Я не тупой, – сухо сказал он. – Я на самом деле не знаю. Мне не говорили. Слепой он. И нищий.
– Нищий, говоришь?
Хозяин призадумался.
– Я пойду, – воспользовался Шеравкан паузой. – Кумган можно взять?
– Кумган-то? – рассеянно переспросил хозяин. – Бери, да… в прошлом году шесть кумганов купил. Шесть! Один украли. Я знаю, кто украл. Знаю. Если этот мерзавец снова сунется сюда, гулять ему без руки.
– Ага, – Шеравкан кивал, переминаясь. Кумганы интересовали его с чисто практической точки зрения, однако уйти на полуслове было бы невежливо. – Так куда нам?
– Селись в угловую, справа от ворот. Там чисто.
– В угловую… ага.
– Погоди-ка! – Хозяин уже перекладывал остатки мяса с блюда на лепешку. – Ты вот что. Отнеси своему слепому, пусть поест как следует. Скажи, так, мол, и так. Скажи, дескать, Сафар послал, каравансарайщик. Кланяется, мол, желает благополучия. Да и сам перекуси. Вечером похлебка будет. Понял?
– Понял, – кивнул Шеравкан, принимая подношение. – Спасибо.
Оказавшись наконец на воле, он пересек пыльный двор, осторожно поставил блюдо у стены.
Жердяная дверь крошечной комнаты висела на ременных петлях. Вошел в келью, потянул носом. В углу лежала тощая стопка засаленных подстилок, курпачей. Должно быть, это именно от них несло застарелой псиной и гнильем.
Вынес наружу, по очереди вытряс, сложил в стороне. Побрызгал водой и вымел пол, тут и там заляпанный бараньим салом. Сажи тоже хватало.
Аккуратно расстелил курпачи. Ну хоть так.
Принес еще одну бадейку воды.
– Джафар, давайте-ка полью.
Слепец покорно сложил ладони лодочкой.
Когда с умыванием было покончено, помог ему пробраться внутрь.
– Садитесь. Я подмел, тут чисто.
Джафар с кряхтеньем сел, положил посох. Перевел дух.
– Вот, – сказал Шеравкан, ставя перед ним блюдо. – Хозяин угостил. Ешьте. Мясо, лепешка.
Взял слепого за руку, протянул к еде.
Тот нашарил кусок, принюхался. Шеравкан оторвал краюху хлеба, вложил в руку.
Джафар откусил, стал нехотя жевать.
– Странный он какой-то, – добавил Шеравкан. – Сам дерет за ночь полдирхема, а сам вот мяса дал.
Ели молча.
– Вот и хорошо, – сказал Шеравкан, когда блюдо опустело. – Отряхните бороду. Чай будете пить?
– Потом.
Пошарив вокруг себя ладонями, слепец лег и отвернулся к неровной глинобитной стене.
– Ну и ладно, – согласился Шеравкан. – Отдыхайте.
* * *
Он вышел за порог, постоял, пожевывая сухую колючку боярышника и осматриваясь.
После еды настроение значительно улучшилось.
Идут они, конечно, медленно, ничего не скажешь. Потратили целый день – и что? До Вабкента добрели. Шеравкан в одиночку за полчаса добежал бы и не запыхался. Час – это совсем уж если нога за ногу. Очень, очень медленно идут. Даже вообразить страшно, сколько придется плестись до этого чертова Панджруда.
Но что делать?
Странно представить, как это – ничего не видеть? Вот Шеравкан смотрит – и видит: вот земля, вот трава… вот дерево, вот розовая полоса заката… Голову повернет: другое дерево, совсем непохожее на первое… другая трава… собаки у ворот… Все-все-все!
А он – ничего.
В одну сторону посмотрит – темно.
В другую – тоже.
И старый вдобавок. И больной, наверное.
Как ему быстрее?
Ну ладно, ничего. Сегодня отдохнет как следует, выспится. Вечером Шеравкан похлебкой накормит. Шаг за шагом, фарсах за фарсахом – так и доберутся. Ничего!
Вздохнув, направился к воротам. Постоял, глядя на дорогу. Проследил, как в одну сторону проехала арба, а минут через пять в другую – сутулый старик на печальном осле. Проводив его взглядом, решил пройтись под галереей. Ненадолго задержался у одной из комнат, наблюдая, как торговец сластями, проклиная настырных ос, сортирует свои липкие мешки.
Невдалеке от лестницы расположились два постояльца. Один сидел на приступке и, похоже, в беседе участвовал через силу. Другой стоял перед ним, страстно жестикулируя.
– Мои песни поют по всему Аджаму! – взволнованно восклицал он, то и дело сводя руки в замок, а потом снова расцепляя, чтобы резко взмахнуть или подергать себя за тощую бороденку. Взгляд глубоко посаженных глаз был лихорадочно-тревожным, грязные пальцы левой ноги торчали из рваного сапога. – Я – великий поэт! Я – Рудаки![16] Я – Царь поэтов при дворе бухарского эмира! Никто – вы слышите: никто! – не сравнится со мной в искусстве поэзии!
– Да, да, – удрученно кивал второй. – Вы уже мне это говорили, уважаемый.
«Рудаки?» – удивился про себя Шеравкан.
Вот это да! Рудаки! Царь поэтов!
Разве мог найтись в Бухаре хоть кто-нибудь, не знавший этого имени? Стихи Рудаки были у всех на слуху. То и дело по городу прокатывались новые бейты, и каждый тут же запоминался наизусть – да в том и труда никакого не было, потому что все эти строки, раз услышанные, навсегда застревали в памяти.
Рудаки! Ничего себе!
Поэт Рудаки был известный, очень известный в Бухаре человек. Правда, известность его была иной, нежели, скажем, известность начальника эмирской стражи или визиря. Скорее, она походила на славу одного из святых покровителей города: ведь простые люди не имеют дела ни с визирями, ни с начальниками стражи, они молятся святому Хызру; вот и быть причастным к Рудаки хотя бы тем, что знаешь несколько его бейтов, всякому так же приятно и лестно, как верить, что о тебе помнит святой заступник.
И вот – надо же: прославленный, обласканный царями поэт сидит на глиняной приступке грязного караван-сарая, нервно подергивая выглядывающими из сапог босыми ступнями.
Невероятно!
– Многие просто не знают! – нервно настаивал между тем на своем великий Рудаки. – Поют – и не знают, что это мои песни. Вы слышали, должно быть, такую, уважаемый…
Царь поэтов сцепил руки в замок, сложил, нелепо вывернув у груди, и заголосил надтреснутым голосом:
– Принеси мне глины, ласточка! Подари тростинку, горлица! Я себе хоромы выстрою!.. Или нет, подождите-ка… мне вот эта больше всего нравится… слышали?
И тут же принялся горланить на совершенно другой мотив:
– Ты смугла, как закаты Турана!.. Но восход на ланитах твоих!..
– Да, да, – мучительно морщась, кивнул собеседник. – Я слышал эту песню… не надо!..
– А мои стихи о вине? Все твердят мои стихи о вине, все их поют, на любом базаре можно услышать! – и никто не знает, что это мои стихи, стихи великого поэта, Царя поэтов – Рудаки! Вот послушайте! Как там у меня? Нам надо мать вина… сперва предать мученью, – торопливо декламировал он. – Затем само дитя… подвергнуть заключенью! Ребенка малого не позволяют люди… до времени отнять от материнской груди. Отнять нельзя дитя, покуда мать жива, – так раздави ее и растопчи сперва![17]
– Да, да, – пробормотал второй, поднимаясь. – Извините… я должен… дела!..
Вскочил и, на ходу запахивая чапан, поспешно направился к навесу.
– Дитя, в тюрьму попав, тоскуя от невзгод! Семь дней в беспамятстве, в смятенье проведет! – безнадежно выкрикнул поэт, провожая убегавшего пронзительным взглядом, полным тревожного сожаления, а потом повернул голову, оглядывая двор в поисках новой жертвы.
С одной стороны, конечно, было бы лестно привлечь внимание такого знаменитого человека… но с другой – какой-то он, оказывается, странный, этот Рудаки.