Трудно понять, откуда бралось тогда. Но теперь…
Какой смысл теперь держаться за жизнь? Чем его непроглядный мрак отличается от мрака смерти?
Человека убивать нельзя. Можно убивать барана, корову. Можно убить собаку, льва. Кого угодно. Но если убивают человека, нарушают закон. Убивающие людей совершают грех.
Почему?
Потому что человек единственный знает Бога.
Ну да.
Но знает ли Бог человека? Какое дело Богу до знающих Его?
Человек должен верить. Но разве вера прибавляет что-нибудь Богу? А если да, если Бог кормится верой людей, то зачем такой Бог?
Ах, если бы Он помнил о людях! Пусть не как о лучшем Своем создании, а хотя бы для того, чтобы питать к ним приязнь!..
– Джафар, подождите.
– Что? – слепой поморщился, отрываясь от своих мыслей. – Что такое?
Они стояли неподалеку от громадного валуна. Ветви деревьев вокруг украшало множество разноцветных лоскутков.
– Мазар, – пояснил Шеравкан. – Я сейчас.
– Чей мазар? – поинтересовался Джафар.
– Святого Амира, – с благоговением ответил Шеравкан. – Святой Амир, покровитель телок.
Слепец фыркнул.
– Каких еще телок?
В голосе его Шеравкану почудился оттенок издевки.
– Обыкновенных, – сдержанно сказал он, аккуратно отрывая от подола рубахи тонкую полоску.
Встав на цыпочки и бормоча молитву, повязал на ветку. Отошел на шаг, с удовольствием посмотрел. Бесчисленные выгорелые тряпочки трепетали на ветру. Его приношение было самым свежим. Между тем слепец, похоже, ждал продолжения.
«Надо же, таких простых вещей не знать!» – подумал Шеравкан.
– Стельных телок, – несколько покровительственно разъяснил он. – В прошлом году у нас телушка должна была первого теленка принести. Мы с отцом привели ее сюда. Она свежей травы с могилы пощипала, мы помолились как следует, маленький туй сделали: лепешку с молитвой поели. – По мере рассказа лицо Шеравкана светлело. – И все отлично прошло, святой Амир заступился за нас перед Господом.
Джафар скрипуче расхохотался.
– Что за глупость! Покровитель телок! Заступился перед Господом! Дурачье! Если Господу нет дела до людей, что за нужда ему думать о ваших телках?!
Шеравкан вспыхнул, набрал в грудь воздуху… но потом сжал зубы и ничего не ответил – только отвернулся и в ярости сплюнул на дорогу.
Они шагали в полном молчании. И каждую секунду этого молчания Шеравкану хотелось так дернуть старого дурака, чтобы он, запнувшись, со всего маху повалился на дорогу, да еще и плюхнулся своей тупой безглазой физиономией в коровью лепеху!
Нет, ну что ж такое, а! – такое про святого Амира сказать.
* * *
– Ручей, – неприязненно буркнул Шеравкан. – Подождите.
Коричневая вода негромко журчала, вымывая из глины бока черных камней. Пеший мог, переступая с одного на другой, пройти, не замочив ног. Пеший – и вдобавок зрячий.
– Слышу, – хрипло сказал слепец.
Он отпустил пояс и сделал осторожный шаг. Постоял, шаря впереди себя палкой. Потом снова куце шагнул, присел, протянул руку. Стал черпать ладонью и пить. Вода текла по бороде.
Шеравкан шагнул на камень, присел и тоже стал черпать холодную воду.
Слепой стоял, оперевшись на посох и наклонив голову набок. Выражение лица было внимательное, настороженное. Что он хочет услышать?
Шеравкан утерся полой и решительно произнес:
– Джафар!
– Что? – спросил слепец, вскидывая голову.
Он недослышал голос поводыря, не понял, откуда тот раздался, и стоял теперь, напряженно вслушиваясь в журчание воды и шелест ветра. В правой руке была палка, на которую он, обернувшись, нетвердо опирался. Шеравкан еще утром сбросил чапан, оставшись в одной рубахе – солнце лупило с ясного неба, жгло землю и глянцевую зелень растений. А этот левой рукой собирает ворот в горсть, – мерзнет, что ли?
Во всей его фигуре была какая-то птичья неуверенность. Горделиво вскинутая голова с повязкой на глазах не могла добавить силы и достоинства.
Шеравкан собирался сказать насчет сорока фарсахов. И что хорошо бы им шагать побыстрее.
Закашлялся.
– Я говорю, ручей надо перейти. Слышите?
– Ну да, – кивнул слепой. – Конечно.
Кое-как сел, с кряхтеньем снял сапоги и завернул штанины.
* * *
Вода была холодной. Камни – круглыми и скользкими. Поток дошел почти до колен и стал напирать. Ступня поехала по слизи, он пошатнулся, взмахнул посохом и едва не выронил сапоги. Но поводырь крепко держал за локоть.
Рука поводыря потянула вперед – и отпустила. Пропала, исчезла… и он снова почувствовал укол растерянности. Вернется ли? Влажный песок под ногами казался холоднее воды. Пробрал озноб. Надо сесть и обуться… вот камень. Вот он. Господи. Гладкий.
Легкий ветер неприятно холодил лицо.
Как странно чувствовать любовь к поводырю – робкую, трепетную любовь. Даже заискивающую. Хочется ему понравиться – чтобы относился лучше, чтобы не бросил… Лет семнадцать. Так солидно басит – а все же голос иногда предательски срывается. Мальчишка, пацан. Но он видит! Он может показать дорогу! Он всемогущ! Рука его – это рука Всевышнего. Когда он протягивает ее слепцу, у того в глотке уже булькают слова благодарственной молитвы. А когда отпускает, охватывает детский ужас: ведь оставляет одного. Одного – и в темноте!
За что он его так ненавидит?
Наверное, мальчишке в тягость вести его по этой дороге… ну да, конечно.
Он попробовал вспомнить себя в свои пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет. Каким он был? Что бы чувствовал, доведись вести слепца за сорок фарсахов?
Память обманчиво струилась – будто марево в степи… зыбкое струение, перламутровые волны, в которых бурые кусты пустыни изгибаются и танцуют.
Каким он был?
Каким? – да вот как сейчас и был. Он всегда был одним и тем же. Время меняло только его тело… переливало душу из одного сосуда в другой. Сначала ребенок… потом мальчик… вот и юноша, горделиво напрягающий мышцы… а скоро сильный, ловкий, веселый мужчина, смешливый, как кишлачная девчушка… и дальше, дальше… и вот – старик.
Правда, всегда прежде душа владела пятью чувствами… рассылала пять гонцов, доставлявших ей всю роскошь мира. Одного не стало. Наверное, самого важного. Да, конечно. Если бы исчезло осязание… или, допустим, вкус. Он никогда бы не смог отличить хлеб от вина, рис от мяса… или не чувствовал бы аромата цветов… запаха женской плоти… лошадиного пота… запаха огня, мокрой шерсти. Или, например, утратил бы слух – не слышал бы ни журчания воды, ни людских голосов… ни пения птиц, ни упоительного гула ветра в вершинах деревьев… ни тех глубоких вздохов, когда вихрь шумной опрометью летит по заросшему склону горы. Но он бы видел, видел! Блаженный дар зрения. Никакая иная утрата не может сделать человека столь беспомощным. Отняли самое дорогое. Славный, честный дар, позволявший видеть – видеть!..
Как он смотрел! Смотрел – и не мог насмотреться. Жадно, пристально, вглядываясь во всякую мелочь. В пустяк, мимо которого другие проходили, не заметив. Какого цвета земля? На что похоже дерево? Искал сходство в вещах неродственных… различия в похожих. Зачем? Сначала не понимал, просто слушался инстинкта. Потом осознал. Если не увидел – как облечь в слова? И что именно облечь? Что видят все? Тогда и скажешь то, что говорили до тебя тысячи раз. И еще тысячи и тысячи раз скажут после. Слепцы. Скажут – небо синее. Вода – голубая. Трава – зеленая. А на самом деле небо – как глаза невольницы. А вода – будто утренние круги у нее под глазами. А трава – трава высохнет от зависти к несказанной красоте северянки – и только тогда станет похожей на пряди ее волос.
Смотрел, не мог насмотреться.
Конечно, они знали, что отнять. Это придумал Гурган. Наверняка он.
Ах, если б могли до тебя дотянуться руки! Вырвал бы сердце из твоей жирной груди! Взял бы его – сальное, содрогающееся! – в ладони. Поднес бы ко рту, как праздничную чашу! И медленно, по глотку, пил бы твою черную кровь!