— Вы меня домой привезли, мужики.
— Ну вот. Ты что, живешь тут? Так сейчас. — И поскакал на длинных ногах боец воздушного океана в заветные развалины, за бутылочкой хлебного вина. — С приездом тебя, капитан.
А потом он решил здесь выйти. Всего-то километров двадцать, и городок. Квартира.
— Вот что, мужик. Мы тебя подвезем. А если там что не так — назад, в геликоптер. А утром в столицу.
Капитан, слегка хмельной, подумал, подумал и согласился. И они поехали. И табельное оружие с ними.
— Не боись, капитан. Выбьем захватчиков, и будешь дома.
— Дураки вы, дураки. И летать по-человечески не умеете. Прохвосты.
Городок уцелел. Дом был на месте. Капитан посмотрел на свои окна, что на четвертом этаже, вошел в подъезд и медленно-медленно стал подниматься. По пути проверил почтовый ящик, он был пуст, ну еще бы, а сапоги стучали по ступенькам, погрохатывали, и по тому, как молчали в ответ этажи, как затихали голоса за дверьми, было ясно, что сапоги с подковками часто гостили тут и добра от них было не много, а больше печали, но на то и война и СМЕРШ — было восстановлено именно это название, как и многое, многое, многое другое. И вот уже дверь и кнопка звонка, и никто не открывает, видно, вышли за какой-то чепухой или по другим делам; замок, кажется, тот же, и ключ, носимый четыре года, как талисман, скользнул в ладонь из бумажника, и поворачивается, и дверь открыта…
Все осталось таким, как было в день отъезда, только разрослось в кадках, и даже пыль была вытерта недавно. Капитан присел у входа на табуреточку. Осторожно раскрылась дверь напротив, и соседка (какое зыбкое и старое слово!) тянет свою эстонскую шею.
— Вы вернулись? О, какие красивые медали, и орден, и тут все как и было, вот я поливала деревья, и тут такое было, и так часто хотели вселить, но я ходила в комендатуру, и все цело…
— Ах, Элли, я не могу поверить…
— Что вы, я не понимаю ничего в этих звездочках, но вы большой офицер, у вас их много, а у нас в семье всегда держат слово, и где ваши вещи?
— А что Рейн, Элли? Здоров ли? Ведь его же не должны были брать на войну.
— Ах, Рейн… его не взяли на войну. Его просто увезли как-то в фургоне, и все. Уже год… Нет больше Рейна.
— Ну, ну, Элли. Рейн вернется. Найдем мы его.
— Ах, у него же слабое сердце. Ему что Сибирь, что тюрьма.
— Ну, ну. Я пойду пока, Элли. — Да, да…
— Слушай, а что другие?
— Ах, это долго так говорить…
— Но ты мне все расскажешь после.
— Да, да. Какие красивые медали…
Капитан бежит вниз и едва не падает, а там летуны лезут за пистолетами. Это они так шутят.
— Ну, пошли.
— Да нет, капитан, мы поедем назад, кажется, распогодилось, но в следующий раз, какая у тебя квартира, подожди, чемодан, ах да, чемодан, а что в нем? Ты сам не знаешь? Что, правда, все хорошо? А то смотри, только свистни… — И уже нет летчиков, нет автомобиля с автоматчиком за рулем, а капитан с сидором, чемоданом и свертком поднимается снова на свой этаж. Улица пуста, хотя белый день. И вот опять дверь.
А Элли все стоит на лестнице.
— Я попозже зайду, с меня причитается.
— Да что с вас может причитаться, вы же вернулись, а мне говорили: брось это дело, но я ходила к коменданту, и все цело, и недавно снова дали воду, и даже горячая есть, и если вы поторопитесь, то успеете помыться, а потом выключат до утра. Ну вот, вы вернулись. — И она стоит на лестничной клетке, а капитан медленно, медленно закрывает дверь, и кажется, что когда замок щелкнет, то исчезнет все и снова будет школа посреди развалин Моравии и старшина с проектором. Но замок щелкает, и ничего… Все остается на своих местах. Капитан ставит сидор, кладет сверток и чемодан и садится на табуретку у входа, теперь уже надолго. Он длит нежданный миг возвращения в уцелевший дом, и все три его комнаты как бы ждут этого и не решаются позвать…
…За всю войну капитан так нигде и не добрался до ванны, хотя его рота входила во многие города, и не раз он ночевал в домах и даже дворцах. Но то водопровод был уже взорван, то другая какая печаль. Лишь однажды целый месяц был горячий душ то ли в Будейовицах, то ли где-то в Польше. Они тогда захватили гостиницу, хотя потом ее и взорвали, но весь месяц в подвале был душ, автономная котельная и мазута надолго. И однажды он уже прилаживался где-то к ванне, но вызвали в штаб, а потом опять что-то не сложилось. И теперь ему не хватило терпения наполнять этот белый сосуд, что является одним из символов дома, это чугунное лежбище, еще давней, безмятежных лет, работы, и он лег, повернул вентили, пустил воду, такую, чтоб едва вытерпеть, и закрыл глаза. Медленно обволакивала его вода этой страны, как и туман, как воздух, узнаваемые мгновенно, и сквозь тайную щелочку между век разглядывал он себя, вернувшегося, и приспосабливал к этому новому ощущению и не мог приспособить. Встрепенулся, потащил на себя губки, массажную рукавицу, баночки с шампунями, какие остались ровно на тех местах, где оставил он их четыре года назад. Выпустил пенную и нечистую воду и набрал другой, холодней и явственней, лежал еще долго. Наконец вылез, встал на кафель и вспомнил, что нет полотенца, и тогда, топая мокрыми ногами, пробежал к шкафу, не нашел, к другому, вспомнил, где стопка чистого белья и махровое полотенце, взял что нужно и на одной ноге поскакал в ванную, так как другая, раненая, вдруг заболела, оттаяв, и в ванной долго — так долго, как только мог, — растирался простыней, потом смахнул с зеркала влажную пелену, затеял бриться, для чего почти не пришлось намыливать щек, так размякла на них щетина. И опять поразительное — лицо свое в своей ванной, а за спиной так и не доклеенный ряд кафеля, вешалка и плафон. «Ну вот, не мешает и выпить». Он начисто забыл, оставалось ли что-нибудь в баре, и с некоторой надеждой потянул на себя полированную крышку. Оказалось, он заначил на возвращение полбутылки коньяку, грамм сто водки «Виру канге», бутылку сухого и что-то в графинчике. Подумав, взял водку и коньяк и потопал на кухню. Уж здесь-то искать было нечего. Шкафчики и полочки были пусты, а холодильник выключен. Капитан поставил бутылки на стол и раскрыл все же холодильник. Он был пуст и девственно чист. Вымыт и высушен. «Я не знаю, как теперь расплачусь с Элли». Но нет ли каких-нибудь консервов? Он обыскал все потайные места и ничего не нашел. И тогда вспомнил о сидоре, чемодане и о свертке. Но прежде вылил в стакан половину водки, а подумав, и всю остальную. Выпил. В сидоре нашлась дежурная полбуханка, сала кусок и луковка. Отщелкнув замки чемодана, он вынул упакованные по-хозяйски стеклышки, внизу нашёл уложенные сержантом баночки с гуляшами, паштетами, еще каким-то мясом и ветчиной, косметику, несколько десятков чулочных упаковок — это, понимал капитан, теперь целое состояние, — а снизу еще и шоколад в плитках. «Мародер проклятый», — помянул капитан сержанта. Он не собирался вообще ничего брать из разрушенной им страны. Капитан вынул гуляш, паштет, нашел открывашку, вскрыл эти мелкие баночки, достал сковороду, хотел сполоснуть под краном, но воды уже не было, а потому просто смахнул пыль. Газ зажегся, а мог и не зажигаться. Поставил сковороду на огонь и выложил гуляш, паштет и еще что-то. Посмотрел в окно. Заканчивался декабрь, но асфальт был чист. Едва проглядывал фонарь, влага вечерняя светилась, и все было на месте. Но не было снега. Его не было уже давно. Дым от пожаров Европы поднимался в стратосферу и закрывал светило, и было противоестественно тепло. Война шла к концу, американцы уходили к себе, в империю зла, за океаны, окапывались там, зализывали раны. Надежда была, что это война последняя, вот только дожмем Англию, а Хоккайдо уже наш и многое другое. И сколько всего нужно еще было осознать. Тут капитан вспомнил об ужине, зажег свет, и лампочка хотя и едва, но светилась, и налил себе коньяку на два пальца: «Ведь мы этого не хотели. Видит Бог». И Бог видел все. Капитан выпил, снял с плиты сковороду, поставил ее на досточку. Передвинул на огонь чайник, сел за стол, еще раз взглянул за окно — там потемнело еще более — и только тогда стал есть.