— Какая же? — поинтересовался Саймон Барклей.
— Несправедливо, когда одним дозволено продавать свой труд тому, кто больше платит, а другим — нет.
На другом конце стола Мэри и Клэр завели свою беседу, и хозяин дома поневоле присоединился к ним.
— Дело не в том, что шахтеры не продают свой труд по более дорогой цене, — сказал Генри. — Они создают своего рода картель, а это запрещено законом — законом, который обязателен для всей сферы экономической деятельности. Но тред-юнионистам закон не писан…
— Вы слишком полагаетесь на законы, — сказал Джон.
— Странно это слышать от юриста. — В голосе Генри прозвучал металл. — Обычно принято считать, что закон прав и нарушать его никому не позволено.
— Разве кто-то думает иначе? — удивилась Ева Барклей. — Инфляция никому не нравится.
— Да, — произнес Джон задумчиво, — но попробуйте объяснить шахтерам или энергетикам, почему им всегда платят меньше, чем адвокатам или банковским служащим. За последнее столетие их материальное положение улучшилось. Почему бы ему не улучшаться и впредь?
— Когда же они поставят точку? — спросил Генри. Джон засмеялся:
— Когда чумазый шахтер станет зарабатывать столько же, сколько и вы.
Генри даже не улыбнулся, а, наоборот, насупился, и лицо у него стало бордовым, как его бархатный пиджак.
— Любой шахтер волен пойти на службу в торговый банк, законом это не возбраняется, — сказал он.
— Да, такого закона нет, — сказал Джон, — только не представляю себе, как его туда возьмут.
— Его не возьмут потому, что ему с этой работой не справиться.
— Вот именно. — Джон повернулся к Еве Барклей, как бы призывая ее в арбитры. — Он считает, будто шахтеры глупее клерков, хотя доказательств тому нет никаких. Он считает, что финансовые махинации банковских служащих должны вознаграждаться лучше, нежели труд шахтеров, который требует мужества и долготерпения…
— Признаюсь, — произнесла хозяйка дома, — мне не хотелось бы поменяться местами с кем-нибудь из шахтеров…
— Неудивительно. — Джона явно забавлял разговор. — Наверху любой иерархической пирамиды всегда склонны рассматривать иерархию как естественный порядок вещей, но естественно предположить, что те, кто составляет ее основание — будь то илоты, плебеи, крепостные, невольники или британские рабочие, — придерживаются иной точки зрения…
— В вашем уравнении, — сказал Генри своим низким, грудным, сочным голосом, — вызывает недоумение ваша собственная позиция. Чего ради вы, человек, идущий вверх по социальной лестнице и, собственно, уже достигший вершины, держите сторону тех, кто внизу?
Джон улыбнулся:
— Представлять чужие интересы — моя профессия…
— Не увиливайте от ответа.
— Почему я представляю их интересы, а не ваши?
— Именно.
— Потому что вы во мне не нуждаетесь.
— А они — да? Джон помедлил.
— Да.
— И эти трудяги предложили вам баллотироваться в парламент?
— Нет.
— Вы сами выдвинули свою кандидатуру?
— Меня выдвинули.
— Друзья?
Джон снова помедлил.
— Друзья друзей.
— Которые знали, что вы хотите этого?
— Да.
— И вы сами их об этом и попросили?
— Да.
— То есть, в сущности, вы сами себя выдвигаете?
— Получается, так.
На другом конце стола наступило молчание: Клэр, Мэри и Саймон Барклей — все, прислушиваясь, повернулись к ним.
— А почему, интересно знать? — спросил Генри.
— А почему бы и нет?
— Вы недооцениваете себя, Джон. Скрываете лучшие свои качества — совестливость, идеализм…
— Это лишь здравый смысл, не более.
— Здравый смысл? Защищать в парламенте интересы лейбористов?! Подумайте о гонорарах, которые вы потеряете ради ничтожного парламентского жалованья. Променять доходную практику адвоката, имеющего право выступать в высших судах, на обязанность отвечать на нудные письма старых вдов, потерявших пенсионную книжку, — и это вы называете здравым смыслом?
— Возможно, я руководствуюсь эгоистическими соображениями.
— То есть?
— Нужно примирить богатых и бедных, пока страна не полетела в тартарары.
— Вы имеете в виду революцию?
— Да, или по меньшей мере бунт.
— Значит, вы бросаетесь в битву на белом коне не уничтожать буржуазию, а спасать ее?
Джон насупился:
— Так наверняка сказали бы про меня марксисты. Генри театрально вздохнул.
— Ну вот, снова самоуничижение, — сказал он. — Будто стыдитесь своего идеализма…
— Вот уж чего я никак не стыжусь.
— А он есть?
— Ну есть.
— Так я и думал.
— Почему?
— Потому что величайшие ошибки всегда совершают те, в ком звучит голос совести.
— Это не голос совести, — бросил Джон раздраженно.
На лице Генри появилась ироническая улыбка.
— Возможно, я не так выразился, — сказал он. — Честолюбие — так будет точнее? Не оно ли движет вами, а? Честолюбие неврастеника? Вы считаете себя умнее всех остальных и, чтобы доказать это, идете наперекор нам, оригинальничаете, лезете в политику, проповедуете «здравый смысл», а ведь глупость заразительна.
Теперь замолчали все за столом, ибо, несмотря на шутливый тон, которым произносились обидные слова, по выражению лица Генри было ясно, что он говорит их всерьез.
— Вы еще не доказали, что это глупость, — вяло отмахнулся Джон, не желая продолжать разговор.
— А что же еще? — сказал Генри. — Испокон века сильный был богатым, а слабый — бедным. Бедные становились богаче, только если богатели богатые, потому что и куски с их стола падали жирнее. Ну, чего вы, лейбористы, добились? Чтобы все стали равно бедными. Серость, тупость, всеобщее оскудение, диктаторство и устарелые идеи…
Сидевшие за столом смущенно заерзали. Хозяйку дома беспокоило, что желчный спор двух старых приятелей, друживших к тому же домами, испортит весь вечер.
— Я не марксист, — возразил Джон, — а мазать всех социалистов одним марксистским миром — дешевый, знаете ли, прием.
— В том-то вся ирония и трагедия судьбы, — сказал Генри. — Интеллигенты, — он произнес это слово с величайшим отвращением, — считают себя слишком мудрыми, чтобы быть консерваторами, и слишком благородными, чтобы быть корыстолюбцами, поэтому для удовлетворения собственного честолюбия они предлагают свои услуги откровенным коммунистам вроде Мика Макгэи и тем самым помогают им в борьбе за власть.
— Как раз наоборот… — начал было Джон.
— А когда это произойдет, — прервал его Генри, — я, возможно, первым исчезну в какой-нибудь исправительной колонии — так ведь, кажется, социалисты именуют концентрационные лагеря, — но вторым будете вы, Джон. Вам этого тоже не избежать, а ваши дети будут сражаться с правительством, практикующим «позитивную дискриминацию», то есть не пускающим одаренных детей в приличные школы. Наши дети — при их буржуазном происхождении — вылетят из университетов и пойдут работать швейцарами или убирать общественные туалеты. Рабочий класс, которому вы помогаете «освободиться», станет новой буржуазией, а Том и Анна пополнят новый класс рабов.
За столом воцарилась тишина. Все ждали, что ответит Джон.
— Ваш пессимизм заходит слишком далеко, — сказал он.
— Не дальше вашего лицемерия, — процедил Генри, и фраза прошелестела, как змея. — Видно, все дело в профессиональной привычке. Вы готовы защищать любого, не важно, прав он или виноват. А задайся вы таким вопросом, вы бы поняли, что прав-то я. Ведь вы не глупец, вы просто закомплексованы, вот и приняли другую сторону. Это и есть лицемерие, верно? Сейчас это стало вашей специальностью.
И снова весь стол замер в ожидании, чем же сразит сейчас противника искушенный адвокат, но ничего не последовало. Джон набрал воздуха, чтобы ответить, сверкнул глазами, как бы предупреждая, что сейчас на-несет удар, но тут он перехватил взгляд Генри и при свете свечи увидел в его глазах затаенное злорадство, взгляд игрока в покер, которому выпал флешь-рояль. И в какую-то долю секунды, прежде чем раскрыть рот, Джон понял, что Генри выложил еще не все козыри, возможно, он оставил про запас письмо — его письмо к Джилли Мас-колл, поэтому он медленно выпустил из легких воздух и как бы после долгого вздоха произнес: