Виктор написал Ульриху про штурмовщину и пупонадрывание, тот ответил воспоминанием про военные времена, когда сам чеканил лозунги в отделе спецпропаганды армии: «Ни шагу назад! Убьют, и тогда вперед головой падай!»
Ничего не переменилось.
Спросил, что там аврально строят на этот раз. Вика описал, как подрядчики-французы сдают штабную гостиницу «Космос».
Угнетающего вида, Ульрих. Твои-то предки подобными уродствами не сквернили Москву. А «Космос» – просто позор для Франции. Он похож на осколок снаряда или на радар-глушилку. Только и радости, что весит аж как пять эйфелевых башен! Сто раз они об этом, пыжась, объявляли!
«Космос» долаживали потом год. Вика заселился в июне восьмидесятого, когда заполнились туристами и подсадными наблюдателями обставленные сувенирными ларьками фойе, и Олимпиада пошла, и любовь Вики и Тошеньки пошла взлетать с нею синхронно и слаженно – чтобы рухнуть и расколоться в точности в неделю финала, в день торжественного закрытия, на следующий час после того, как вознесся олимпийский медведь.
Любовь-то и вышибла его обратно из России. Антонии пришлось стремительно сойти со сцены, с арены Лужников, не оставив адреса. Виктор сначала не поверил, что разрушена жизнь. Он, угрюмо бубня в уме что-то в стиле Антонии – «она сегодня здесь, а завтра будет в Осло, да, я попал впросак, да, я попал в беду», – бессмысленно протоптался по Москве почти неделю. И лишь потом ринулся за Золушкой, удравшей без туфли. Тогда и выяснилось, что беглую не разыскать. Но и туда, где оставлена туфля, не вернуться. Виктора с его с подмоченной из-за Тоши репутацией обратно в Союз не пустили. Расторгли контракт, аннулировали визу. И сделали отметку в паспорте.
Но с бабулей он повидаться все-таки успел. В самом начале олимпиадного лета.
– Когда ты приедешь?
– Как только получу разрешение.
– А кто тебе должен разрешать?
– Московский визовый отдел. Я в Москве имею право работать три года, а чтобы к тебе приехать, отдельные бумаги получаю.
– А нам вот, наоборот, в Москву не попасть. Можно бы пробовать через «Нефтегазосъемку». Меня-то они приняли на работу, хотя была война и все было очень напряженно. В Москву въезжают только по брони. Себя поставить надо уметь. Чтобы к тебе соответственно относились. Тогда и тебе «Нефтегазосъемка» пришлет бронь. А ты что, воюешь?
– Что ты, буленька. Я в университете работаю. Войны давно нет.
– А нет, так пускай тебя демобилизуют. У тебя гражданская специальность прекрасная. Преподаватели и на гражданке нужны. Добивайся демобилизации, слышишь? Есть кому похлопотать за тебя?
В общем, как высказалась бы по этому поводу сама же Лиора, мерех, мерех, мешушхецех! Говорили, говорили и до безумия договорились.
Понятно. Этого следовало ждать. Ведь сколько лет в молчании, стиснув зубы, вела жизнь отшельницы. Геройски продержалась в одиночестве семь лет. Со временем отмерли все общения. Ее собеседниками стали рукописи Симы.
Честно сказать, ничего уж необыкновенного не было в этих рукописях. Но Лиора перепубликовала что могла в «Советском писателе» и в «Детгизе». Подготовила для «Нового мира» публикации болгарских путевых записок, которые он, можно сказать, и не писал. С педантизмом и систематичностью, лучше музейщика, Лиора сложила, пронумеровала и перечислила фотоснимки, вырезки, квитанции. Сняла копии для всех музеев. Оригиналы – ангел! – сохранила для Вики. Сформировала небольшой фонд в ЦГАЛИ. Отнесла аккуратную папку в Музей истории Киева. Еще что-то в Литературный. Отослала и в Житомир два ящика книг и бумаг.
А потом (и Вика опознал себя в ней) погрузилась в чтения и в свою душу.
…Вот, Викочка, чей ты отзвук и чей побег. Вот почему тебе пуще жизни важны текст, звук и ритм, линейность и логика рассказа. Думал, только дед через тебя пророс? Конечно, он. Но и Лиора. Ее веселое любопытство, расторопность и разумная витальность.
– Размечтался! – нахамил в ответ на похвалы сам себе Вика.
Он прибыл в Киев ночным поездом, как в детстве, когда ездил с мамой и Ульрихом. С замурзанными стеклами и с наслоениями битых мошек, где стекло воткнуто в липкий шлиц из желтой латуни и держишься за прут, приминающий шторки с тремя оттенками зеленого мулине на вышивке: каштаны, листички, пирамидочки. Полпеченины ерзает по тарелке. Вернул на кирпичик сахара скользкую обертку, прочел первомайский лозунг, и вот наконец бравурно по громкоговорителю: «Знова квитуть каштаны, хвыля днипровська бье».
Вика, приехавший по визе, был теперь валютный иностранец. Его ловили в силки фарцовщики, не говоря о женском контингенте. На Крещатике в магазинах у винных отделов, на втором этаже «Мороженого» у Пассажа, в «Ливерпуле» и в «Гроте» кипели свары, шныряли молодые люди с приятными манерами, намекали, что могут продать рубли, купить валюту, интересуются шмотьем. Очень просили заказать им спиртное в баре гостиницы «Днипро», где продавалось только на валюту и только иностранцам. Тут, говорили они, была впервые подана киевская котлета, не заказать ли котлету?
Киев, ну да, Киев.
Однако Леру Виктор нашел вообще, можно даже сказать, не в Киеве. В предыдущем году ее выселили. Тогда и слетела окончательно жизнь с оси. Лера не понимала себя вне Мало-Васильковской, откуда ходила и в школу и в консерваторию, бегала на Днепр, возвращалась вечерами со свитами провожальщиков, с охапками астр. Откуда вышла в парусиновых, начищенных зубным порошком туфлях замуж. А через год-другой сошла однажды на закате вперевалочку, чтобы проследовать в недалеко расположенную Октябрьскую больницу. И возвратилась через неделю морозным утром после завтрака, выписанная; муж нес замотанную в пухлое одеяло куклу.
Эта Мало-Васильковская, дом 23, откуда вывели в тридцать седьмом, стиснув под руки, арестованного отца, а через несколько месяцев – брата. Откуда Сима отбыл на войну и куда возвратился через четыре с половиной года, неузнаваемый, плечистый, в ремнях, а потом в пятидесятые откуда каждый вечер по Крещатику, парой, дед и Лера плыли к Лёдику в гости в Пассаж на чай с бубликами и не только.
Куда им принесли первые ошпарившие счастьем письма от издателей – Твардовского, Смирнова, Аси Берзер. И куда из той же Октябрьской больницы был доставлен тоже в одеяльце – но не в пуховом, а в хлопчатобумажном, по сезону – вспоминатель всей этой истории, Виктор. И раскатывал потом по Мало-Васильковской под кленами и каштанами к Бессарабке на низкой скорлупе, выгнутой, как парижское ландо. Только задом наперед к рессорной части.
Вместо иноходца в оглобли была задом наперед впряжена уроженка города Канева няня Гапа.
Но в восьмидесятом пришлось Вике искать Леру на выселках. В Ракитках. Это был поселок завода «Ленинская кузня». Выражаясь новым киевским языком – «массив». Новопостроенный массив за расстрельным Бабьим Яром. Виктор обалдел, когда вдруг понял, на каком таком месте эти Ракитки развесисто и привольно растут. Да, туточки близенько, а чего вам, Яр Бабин там, напростець, ну, идите по Салютной, за Сырцом, и вперед трошки, прямо за Сырцом же. А шо вы там, звиняйте, забыли?
Шлакокерамзитобетонные пятиэтажки из осыпающейся плитки с желтыми подтеками на фасадах, высота потолков 2,48. В тамбурах подъездов краска облуплена пластами, стены как из мраморной бумаги, а полы пещерные, в мочевых потеках, огибающих отвалы сочного перегноя.
Эти недорослые – кажется, до этернитовой плоской крыши доскочить можно, подпрыгнув, – скотинки-дома, как отара, пасутся на мураве, усыпанной одуванчиками. И коровье копытце: строители продавили в почве ложбину.
Над озерцом ива в бетонной городьбе и две короткие яблони в известке. Раззявленные мусорные баки. Мужик вручную перематывает трансформатор. На цементной площадке у мусорника под сушащимися наволочками люди в майках забивают козла.
Ну не могла Лера в этом жить. Задыхалась. Была приучена не к ракитам и придорожному татарнику с репьями, а к платанам и липам, к туевому боскетцу. К дому, где соборные потолки, наборные паркеты, дурно пережившие советскую эру витражи модерн и замысловатые перила на лестнице волной-наплывом.