Но вообще-то к Лёдику Плетнёву тянулись любые люди! Не только взбалмошная Шагинян, а любые: начальство, читатели, друзья. Вика с малолетства ощущал, что Плетнёв особ статья. В его призывную неуловимость влюблялись и женщины, и мужчины, и даже советская власть, не исключая Сталина, собственноручно вписавшего его в премиальный лист. А те, кто подобной притягательностью был не одарен, могли, конечно, завидовать; но если и завидовали, то не люто. Даром что Лёдикино благополучие выглядело неимоверным: переиздания, Сталинская премия и отдельная квартира в киевском Пассаже.
Виктор, когда подрастет, знал, не будет таким. Он, Вика, обязательно будет сутулиться, чавкать, за уши себя драть и полностью останется без зрения, потому что не слушал взрослых и читал в потемках, а также постоянно лежа читал. Если вообще вырастет. Если не скончается еще в детстве над книгой, забыв по случайности сделать очередной вдох.
А Плетнёв не то. Плетнёв обаятелен как бес. Вот в каких выражениях описал его Синявский. Здесь в папке некролог. Правда, написанный еще при жизни Плетнёва и поэтому совершенно не горестный.
Светскость как определяющее, как положительное начало. Все мы монахи в душе, а он – светский человек. Мы – закрытые, мы – застывшие, мы – засохшие в своих помыслах и комплексах. Он – был открыт. Посреди феодальной, социалистической литературы – первая светская повесть, «На линии огня». Странно, что среди наших писателей, от рождения проклятых, удрученных этой выворотной, отвратной церковностью, прохаживался между тем светский человек. Солдат, мушкетер, гуляка. Божья милость, пушкинское дыхание слышались в этом вольном зеваке и веселом богохульнике.
Даже под Сталинградом, чуть что, дурачился:
– Откуда эти снаряды, граф?
Файбер:
– Очевидно, барон, это осаждающие, которые в нас стреляют.
Лёдик:
– Что, это всё пруссаки?
Файбер, ища наилучшую реплику:
– А вы хотите, чтобы кто это был?
Лёдик, меланхолично:
– Не знаю… Другие народности.
И оба давятся от смеха.
Вот так похохатывали, пока не загустели тучи над Плетнёвым, и это описано в одном из его самозащитных писем:
Со времен внезапного хрущевского гнева я как писатель перестал существовать. Рассыпан был набор в журнале «Новый мир», запрещено издание двухтомника, прекращено производство кинофильма по моему сценарию о Киеве. Разговоры с партследователями, объяснения в парткомиссиях, выслушивание всяческих обвинений, клевета и грязь. Не слишком ли это много? Оказывается, не только не много, но даже мало. В декабре семьдесят второго года девять человек, предъявив соответствующий на это ордер со всеми подписями, в течение сорока двух часов производили в моей квартире обыск…
Гэбэшники тогда арестовали три ненапечатанные повести. Рукописи. Письма. Перелапали любовно склеенные Плетнёвым альбомы, от военного до коктебельского, и все те, которые были посвящены путешествиям за границу. И альбом, собравший кадры со съемок знаменитого фильма «Бойцы». И альбом, где засняты кутерьма и толкотня в Ялте, когда Плетнёв с Жалусским задумали снимать потешный фильм «Роман и Ева». В нем играли писательница Евуся Ярцева и дедик с Лёдиком, а массовка – все население Дома творчества: Паустовский, Поженян, Савичи, Акопяны.
Барбосы утащили самый бурлескный альбом (про съемки фильма) и самый трагический – о Бабьем Яре.
Виктор предвкушал: настанет день, он протянет руку, и в нее улягутся долгожданные оригиналы. Найдутся альбомы. Конфискованы Конторой, значит, точно, можно рассчитывать, целы.
В КГБ же архивы маниакально берегут. Там же у них на папках гриф «Хранить вечно».
Как раз во имя этой мечты Виктор вошел в «Омнибус» – легендарный центр по поиску и публикации неисследованных, замолчанных или просто преданных забвению документов и архивных подшивок. Во имя, да, конечно, мечты. Хотя не только. Призвания не пропьешь, моральному императиву не поперечишь. Вика всегда знал: это по его вкусу ремесло. Читать и догадываться, воссоздавать. Реконструировать то, чему не дали состояться. Выводить из суммарной истории – частную.
Прошлое тянет к тебе ладони. Кто прочтет линии судьбы? Кто там разберет: это ты или кто-то, кто был как ты? Кто был таким же? Кто-то, кого замордовали, кому не позволили состояться? Кто-то, чью работу пресекли, чье деяние отобрали, как у Гроссмана «Жизнь и судьбу»?
Но книгу Гроссмана спас друг-поэт.
Вот, спасать.
Архивщик слышит и трубный глас, и сдавленное попискиванье. У него в работе не только скрижали великих, но и царапанье ничтожеств. Конъюнктурщиков и продажных. И у тех и у других – про гастриты, глистов, про вросшие ногти; кто аллергией обсыпан, кто ногу намял, у кого отец посажен. Отцу в лагерь посылку. Приложенная записка: «2 пачки сахару, 1 банка с русским маслом, перемешанным с луком, 400 гр конфет мятных, 3 лимона, 9 витаминов C, 9 пачек папирос спорт, 1 банка лещ в томате, когда начнешь кушать, переложи на блюдечко». Дивишься величию, ужасаешься мелочности. И у крылатых соколов, и у болотных жаб – горделивые взмывания. Дочь-подросток учится в худшколе – «свирепый талантище», досягнет высот! Главное, чтобы «вкалывала вхруст».
Дневники увлекательней вестернов. Как бы люди ни подвижничали во времена войн и революций и как бы их за это ни превозносили потомки, важнейшим, что остается, почти всегда оказываются не дела, а слова. Даже в случае создавшего «Науку побеждать» воинственного Суворова. Не войны его, а книгу чтим.
Виктор и был-то принят в «Омнибус» за свою темпераментность к бумажкам. Спасибо все тому же перевозчику Скарабеи. В коробах, привезенных из Москвы, Скарабеи доставил сбереженную Лерой пачку самиздатских журналов, собранных в свое время дедом. Там были некоторые – ну просто однодневки: «Сфинксы», «Синтаксис», «Феникс», «Бумеранг», «Колокол», «Русское слово», «Сеятель», «Вече», «Обозрение», «Литературная хроника», «Свободная мысль», «Коктейль», «Калейдоскоп», «Сирена», «Времена года», «Фонарь», «Мастерская», «Шея», «Молодость» и так далее… Тираж у иных бывал по десяти штук.
Бэр, повстречав в Викторе такое самозабвение, растаял и почти без колебаний принял его в штат.
За все годы работы в агентстве Виктор чего только не прочитал – но все чужое. К своим собственным, вожделенным, не приблизился. Ни на йоту.
Ни на йоту! А теперь звонок неведомой болгарки ткнул его мордой с разбегу в цель. И Вика метался по комнате с расквашенными нервами после скрипучего звонка, прозвеневшего в золотую предфранкфуртскую субботу.
Экран сотового телефона не поддавался расшифровке. Там просто пульсировало «номер не определен». И никакой мистикой невозможно было выспознать позывные секретной стервы. И не было силы на земле, которая подсказала бы, как дотянуться до таинственной Злыдни Жопковой или Лыки Встроковой (успокойся, Виктор, не психуй, помни, что самые дурновкусные шутки – над именами-фамилиями).
Кто она? Откуда болгарке известно, что на Виктора упоминание Семена Жалусского произведет действие как кинутая в ноги петарда? Откуда знает, что Виктор – внук? Откуда фронтовые тетради?
Мотнул головой, пошел умываться.
В ванной Вику забуравили из побурелых складок невыразительные глаза. Мятые усы. Оттопыренные уши. Еще, поди, и сомнительной чистоты? Брось, Вика, никому не интересны твои комплексы. Никто тебя так не просверливает взором, как ты сам себя в запотелом зеркале. Далеки те октябрятские времена, первый класс, когда ты все ждал – загонят в кресло принудительного дантиста, или прививку болезненную (Пирке? Манту?) вкатят, или просто потащат проверять уши, ногти, а с ними настроения. Проверяльщицу, прохладным голосом выпевающую: «Жалусский Витя ногти грязные», теми же когтями с черною каемочкой ты и когтил. А теперь тебе сорок семь, вымыт ты по-европейски, подтянут, несмотря на переходный возраст, и молодцеват, и моложав, и вполне товарен по тутошним стандартам. Да еще прозорливец! Некрасив, так хоть умен! Выше хвост!