В десять часов монахини посещали очередную мессу, и Азалия долго вслушивалась в их пение.
В одиннадцать наступало время прогулки; девушку выводили из кельи во дворик.
С двух сторон двора поднимались высокие стены. По их гребню шли острые стеклянные зубцы, сверкающие на солнце словно бриллианты, но очень опасные для любого, кто попытался бы их одолеть.
Стены казались неприступными, и рядом с ними не росло ни одного дерева.
Рассмотрев их как следует, узница сделала вывод, что перелезть через стену не сможет даже самый ловкий акробат.
Цветы во дворе не росли, но было несколько пышных цветущих кустов, какие она видела в Гонконге.
Цвели они мелкими белыми кистями, напоминавшими сирень и источавшими тонкий аромат. В остальном же двор был аскетичным и довольно некрасивым; трава, несмотря на начало лета, уже успела пожелтеть под жарким солнцем.
Азалии невольно пришло в голову, что ее специально лишили красоты как части суетной мирской жизни и что безобразное окружение тоже должно служить ей наказанием.
Ровно в половине двенадцатого ее снова уводили в келью и запирали. Делать там было нечего, оставалось лишь ждать второй трапезы, подаваемой в полдень.
Она состояла из супа, иногда с куском рыбы, но чаще с какими-то незнакомыми овощами, и маленькой чашки риса.
То же самое приносили и в шесть часов вечера. Время между обедом и ужином тянулось до бесконечности.
Вот если бы ей позволили читать книги, думала Азалия, тогда она могла бы отвлечься и не думать о своей несчастной жизни.
Впрочем, она понимала, что все происходит по плану. Ведь настоятельница велела ей размышлять о своих грехах и о покаянии.
Слабые угольки непокорности еще тлели в ее душе, и Азалия сказала себе, что никогда не раскается в своей любви к лорду Шелдону.
И все эти дни она будет неотрывно думать о нем, будет посылать к нему свои мысли, словно легкокрылых птиц.
Вот они летят через морской простор от Макао до Гонконга, и лорд, разбуженный ими, думает о ней, тоскуя и не зная, куда ее спрятали и смогут ли они встретиться когда-нибудь еще.
По ночам Азалия воображала, что его руки обнимают ее, а их губы сливаются в страстном поцелуе.
Временами она ощущала, как тот огонь, который он зажег в ней, вновь разгорается в ее груди. И тотчас же спохватывалась и с горечью думала, что только эти воспоминания и остались у нее и с ними ей придется коротать долгие-долгие годы. И тогда ей хотелось лишь одного — умереть.
Кай Инь Чан была готова убить себя, чтобы избежать позора. А вот Азалия беспомощно думала, что сама она не сможет последовать примеру подруги.
К тому же ей невольно приходили на ум ее собственные слова, когда в плену у пиратов она пыталась убедить Кай Инь, что лишать себя жизни нельзя, ибо это страшный грех, и что англичане всегда неколебимо верят в лучшее и никогда не теряют надежды.
Когда же ночь казалась ей особенно нескончаемой и темной, она придумывала истории о том, как лорд Шелдон перелезает через стену монастыря и увозит ее отсюда прочь.
Но тут же ее практичный разум говорил, что это невозможно осуществить.
А еще она не сомневалась, что, если даже сумеет влезть на стену по веревке и благополучно избежит острых стеклянных зубцов, обязательно кто-нибудь выглянет в это время из окон монастыря и заметит ее.
— Господи, спаси меня! — молилась Азалия день за днем и ночь за ночью. — Ты уже спас меня однажды, когда казалось, что все потеряно. Ты привел лорда Шелдона мне на помощь. Так спаси же меня и теперь от жизни, которая будет… хуже… чем смерть!
Порой на нее нападало желание кричать, бить кулаками в дверь кельи. В эти минуты ей чудилось, что стены смыкаются вокруг нее и душат.
Она говорила себе, что это бунтует в ней русская кровь, что из-за нее она такая бешеная и необузданная.
Ее отец всегда прекрасно владел собой, кроме того случая, когда был вынужден защитить девочку от жестокой выходки полковника Стюарта; ему были присущи сдержанность и гордость, не позволявшие проявлять сильные эмоции.
— Ты поступил храбро, папа! — произнесла вслух Азалия, лежа без сна на своем жестком ложе. — Ты пытался остановить человека, который вел себя как дикий зверь. — Она тихонько всхлипнула и шепотом продолжала говорить с отцом: — Еще у тебя хватило мужества выстрелить в себя, потому что этого требовали твои представления о чести. — И она закричала в темноту, охваченная невыносимым отчаянием: — Помоги мне, папа! Помоги мне! Я этого не вынесу… не вынесу!
Через три или четыре дня рубцы от побоев стали заживать, и она уже могла засыпать на спине.
Дядя избил ее не только в наказание за проступок; им двигала также неприязнь к ее отцу и боязнь огласки и громкого скандала.
А вот если бы она продолжала упорствовать, стал бы он бить ее каждый день, как грозил в тот вечер? Пожалуй, стал бы, ведь он твердо вознамерился добиться своего.
Хотя она и презирала себя за то, что так легко сдалась, но ведь это все равно бы случилось рано или поздно. Она не выдержала бы бесконечных побоев и сломалась физически и морально.
После таких раздумий пленница вскакивала и беспокойно ходила от стены к стене. Тревога и отчаяние терзали ее душу, от этого ей не сиделось и не лежалось.
«Я заперта, как зверь в клетке! — говорила она себе. — И надежды на свободу нет никакой».
Она вспомнила, что звери в неволе, даже самые свирепые, постепенно делаются покорными, ручными, и в конце концов ими овладевает апатия.
«Сколько же пройдет времени, пока я смирюсь со своей долей?» — спрашивала она себя.
Впрочем, у нее не было сомнений, что мысль о лорде Шелдоне будет всегда вызывать в ней острую, как от удара кинжалом, боль в сердце и мучительную тоску в душе.
— Я люблю его! — шептала она. — Люблю!
И тут же задумывалась, не настанет ли когда-нибудь день, когда она равнодушно произнесет эти слова? Когда поблекнут и канут в прошлое все воспоминания об их кратких встречах?
Молчание и одиночество вызывали у Азалии смертельную тоску, и все-таки помимо них ее терзали самые скверные предчувствия. Она подозревала, что ее беды только начинаются и, когда подойдет к концу эта неделя, жить ей станет еще трудней.
Вскоре начнутся наставления в католической вере, сомневаться тут не приходилось. Постепенно они сломят ее волю и способность критически мыслить, она начнет безропотно принимать все, что бы ей ни говорили, и превратится в послушную куклу…
В десять часов утра пришла монахиня со щеткой и ведром, Азалия апатично навела порядок в келье, а после ухода монахини уныло пережидала полчаса до начала прогулки.
Ей хотелось вновь оказаться на свежем воздухе и хоть немного постоять под жарким солнцем.
За монастырскими стенами плескалось синее море, высились зеленые горы, но девушка с отчаянием сознавала, что она их, скорее всего, никогда не увидит.
Из всего огромного мира, всегда казавшегося ей таким прекрасным, осталось только небо — то голубое и ласковое, то угрюмое и затянутое тучами, а в это утро сияющее золотом солнечных лучей и предвещающее жаркий день.
Выйдя на прогулку, она подняла голову в надежде увидеть какую-нибудь пролетающую птицу, но небо было пустым, и ей пришла в голову невеселая мысль, что и птиц ее тоже лишили в наказание за непокорность.
Она вспомнила желто-зеленых резвых птичек — южнокитайских белоглазок, — которых владельцы лавок держат в клетках, чтобы те веселили покупателей, вспомнила и полет лазоревых сорок, вспорхнувших в саду господина Чана, когда она и лорд Шелдон вышли на веранду.
«Я думала, что они принесут мне счастье!» — горько вздохнула Азалия.
И вдруг увидела на зеленой траве у стены ярко-синее пятнышко.
Удивившись, она направилась туда, решив, что во двор упала мертвая лазоревая сорока.
Она наклонилась и увидела, что рядом с цветущим кустом лежит маленькая связка синих перьев.
И тут чей-то голос прошептал:
— Хён Фа! Хён Фа!
Она вздрогнула, решив, что ей это почудилось. Позвать ее никто не мог. А потом заметила за кустом у стены манившую ее руку.