Он медленно провел рукой по шее — взад и вперед, и я инстинктивно повторил его жест.
Сколько денег мне нужно предложить, чтобы спасти свою жизнь? Как ответить на такой вопрос? Разве может существовать цифра, выше которой я предпочту потерять собственную жизнь и жизнь своего племянника?
— У меня при себе сейчас только четыре пиастра и шестьдесят аспров. Знаю, этого недостаточно…
— Четыре с половиной пиастра — это столько, сколько нужно, чтобы раздать моим людям в благодарность за то, что они охраняли нас всех и прислуживали нам десять дней.
— Именно это я и намеревался сделать. Я также хотел, как только вернусь домой, послать тебе — тебе, нашему хозяину, нашему покровителю — самый великолепный подарок.
— Забудь обо мне, я ничего не хочу. Ты жил здесь в моем доме день и ночь, и ни разу я не просил тебя развязать кошелек. Я рискую жизнью не для того, чтобы получить от тебя вознаграждение. Я принял вас в своем доме, тебя с твоим племянником, потому что с первой минуты был убежден в вашей невиновности. Ни по какой другой причине. Я смогу спать спокойно, только когда узнаю, что вы в безопасности. Но судье действительно следует поднести подобающий дар, и горе нам, если мы совершим хоть малейшую ошибку, оценив его неправильно.
— А как можно ему заплатить?
— У него есть брат, процветающий и уважаемый купец. Ты напишешь долговую расписку в его пользу, скажем, будто он поставил тебе товар на определенную сумму, и пообещаешь заплатить ему долг в течение недели. Если при тебе нет сейчас такой суммы, ты можешь ее занять.
— При условии, что кто-то соблаговолит мне ее одолжить…
— Послушай, друг мой! Послушай совета человека, чьи волосы уже побелели. Прежде всего тебе нужно выпутаться из этих злоключений и сохранить голову на плечах. Позже ты сможешь подумать о заимодавцах. Не будем терять времени, я сейчас же начну составлять бумагу. Пусть мне принесут принадлежности для письма!
Он осведомился о моем полном имени, о месте моего постоянного проживания, о моем адресе в этом городе, о моем вероисповедании, происхождении, точном наименовании рода моих занятий и принялся прилежно писать, выводя каллиграфические строчки уверенной рукой. Одну строку он все же оставил пустой.
— Так сколько мне написать?
Я колебался.
— А твое мнение?
— Я не могу тебе помочь. Я не знаю размеров твоего состояния.
Каковы размеры моего состояния? Ну, может быть, если хорошенько все подсчитать, двести пятьдесят тысяч мединов — около трех тысяч пиастров… Но разве этот вопрос был мне задан? Скорее нужно узнать, какую сумму привык получать судья за оказание подобной услуги.
Каждый раз, как в голову мне приходила та или иная цифра, у меня сжималось горло. А что, если чиновник откажет? Не добавить ли еще один пиастр? Или три? Или двенадцать?
— Так сколько же?
— Пятьдесят пиастров!
Он выглядел не слишком удовлетворенным.
— Я напишу сто пятьдесят!
Он стал писать, и я не решился протестовать.
— Теперь будем молить Бога, чтобы все прошло хорошо. Иначе мы все умрем.
Мы покинули дом Морхеда Аги вчера, в первом часу утра, когда на улицах было еще совсем мало народу и после того, как его люди удостоверились, что за нами никто не шпионит. Нас снабдили охранным свидетельством, показавшимся мне немного куцым, по которому нам было позволено спокойно перемещаться по всей империи. Внизу документа стояла подпись, там можно было прочитать только одно слово: «кади».
Прижимаясь к стенам домов, мы вернулись к себе в Галату — грязные, оборванные, словно нищие попрошайки или по крайней мере путники, изнуренные несколькими трудными переходами и не раз встречавшие смерть на своем пути. Несмотря на пропуск, мы опасались проверок случайного патруля, а еще больше — столкнуться нос к носу с жителями выгоревшего квартала.
Только придя домой, мы узнали истину: на следующий же день после пожара стало известно, что мы здесь ни при чем. Испытывая боль и будучи почти уничтоженным потерей дома и своих книг, благородный воевода тем не менее собрал жителей своего квартала, чтобы объявить им, что нас обвинили напрасно; это бедствие было вызвано горящими углями из кальяна, оброненного на ковер служанкой. Несколько человек из его окружения пострадали от ожогов — не слишком серьезных, но никто не погиб. За исключением юного безумца, зарубленного на наших глазах янычарами.
Беспокоясь за нас, Марта, Хабиб и Хатем пришли в тот же день разузнать о нас, и, естественно, их направили к дому Морхеда Аги, который и уверил их, что всю ночь скрывал нас у себя, спасая от толпы, но что мы сразу же ушли. Может быть, внушал он им, мы предпочли покинуть на некоторое время этот город, боясь, как бы нас не арестовали. Мои близкие горячо поблагодарили нашего благодетеля, и он пообещал держать их в курсе дела, как только появятся какие-нибудь новости о нас, так как, по его словам, между нами возникла большая дружба. Пока они вели этот любезный разговор, мы с Бумехом гнили в подземной темнице у них под ногами и воображали, что наш тюремщик изо всех сил старается вырвать нас из когтей разбушевавшейся толпы.
— Я заставлю его заплатить! — воскликнул я. — И это так же верно, как то, что меня зовут Эмбриако! Он вернет мне деньги, и, если уж его не посадят на кол, гнить ему в тюрьме!
Никто из моих и не подумал мне перечить, но когда я остался наедине со своим приказчиком, он начал умолять меня:
— Господин мой, лучше бы вы отказались от мысли преследовать этого человека!
— Об этом не может быть и речи! Даже если придется дойти до великого визиря!
— Но если каид 29 одного из кварталов нижнего города, прежде чем выпустить вас на волю, взял ваш кошелек и вытянул долговую расписку на сто пятьдесят пиастров, сколько же вы думаете выложить в приемной великого визиря, чтобы добиться справедливого решения?
Я ответил:
— Заплачу, сколько понадобится, но я хочу увидеть этого человека на колу!
Хатем поостерегся снова мне противоречить. Он вытер стол, наполнил пустую чашку и вышел, опустив глаза. Он знал, что не должен задевать мое самолюбие. Но он знал также, что каждое сказанное им слово оставило глубокий след в моем мозгу, что бы я сейчас ни говорил.
И верно, сегодня утром я был совсем уже не в том расположении духа, как вчера. Я больше не думал об этом и не хотел мстить. Я намеревался покинуть город и увезти всех своих. И я больше не стремлюсь найти эту проклятую книгу: мне кажется, каждый раз, как я приближаюсь к ней, происходит какое-то несчастье. Сначала — старый Идрис, потом — Мармонтель. Теперь — пожар. Я больше не хочу ничего подобного, я уезжаю.
Марта тоже умоляет меня покинуть этот город без промедления. Ноги ее больше не будет во дворце. Она убеждена, что хлопоты, которые она могла бы еще предпринять, ни к чему не приведут. Сейчас она хотела бы отправиться в Смирну — разве не говорили ей когда-то, что ее муж устроился где-то в той стороне? Она уверена, что там ей удастся добыть бумагу, которая сделает ее свободной. Если она найдет там то, что ищет, мы вместе вернемся в Джибле. И там я женюсь на ней и введу ее в свой дом. Я не хочу обещать ей этого прямо сейчас: столько сложностей отделяет нас еще от этого завтра. Но мне нравится лелеять мысль, что грядущий год, так называемый год Зверя и тысяч предсказанных бедствий, станет для нас годом нашей свадьбы. Не концом света, а началом начал.
Тетрадь II. Глас Саббатая
В порту, воскресенье, 29 ноября 1665 года.
В моей тетради еще полно чистых страниц, но эти строки я начинаю писать в другой, только что купленной мной в этом порту. Первой у меня больше нет. Если мне не придется снова ее увидеть — после всех этих записей, сделанных в ней начиная с августа, — мне кажется, я потеряю вкус к писанию и в некотором роде вкус к жизни. Она не потерялась, просто я вынужден был оставить ее у Баринелли, когда в спешке покинул его дом, и я очень надеюсь вновь обрести ее — и даже сегодня вечером, если будет на то Божья воля. Хатем пошел, чтобы забрать ее и еще кое-какие вещи. Я доверяю его ловкости…