В битве, идущей во мне, в битве, где разуму противостоит безумие, это последнее продвигается вперед. Рассудок протестует, насмехается, упорствует, сопротивляется; во мне еще достаточно ясности, чтобы наблюдать эти атаки и отступления. Но в действительности этот остаток ясности принуждает меня осознать, что мной овладевает безумие. И однажды, если так будет продолжаться и дальше, я утрачу способность писать подобные фразы. Быть может, я даже снова вернусь к этим страницам, чтобы перелистать их и стереть то, что я только что написал. Ибо то, что сегодня я называю безумием, завтра станет моей верой. И этого человека, этого Бальдасара, если он — упаси Бог! — однажды появится, я ненавижу, презираю и проклинаю всем тем, что еще осталось от моей чести и ума.
В моих словах — я знаю это — нет ясности. Ведь ползущие по миру слухи проникли и в мой дом. В собственном доме слышу я речи, подобные речам Евдокима.
Впрочем, это — моя вина.
Полтора года тому назад моя торговля процветала, и я решил позвать двоих сыновей своей сестры Плезанс. Я хотел, чтобы они приехали мне помочь, научились обращаться с редкими вещицами и были готовы продолжить дело. От старшего, Жабера, я особенно многого ожидал. Это прилежный, старательный, усидчивый молодой человек, еще не достигший зрелого возраста, но уже почти ученый. Полная противоположность своему младшему брату, Хабибу, мало расположенному к занятиям, зато всегда готовому слоняться по улицам. От этого-то я ничего не ждал. Но по крайней мере я надеялся образумить его, впервые доверяя ему ответственные поручения.
Напрасный труд! С возрастом Хабиб становился неисправимым соблазнителем. Он вечно сидел, выглядывая из окна магазина и расточая улыбки и комплименты и готовый пропасть из дома в любое время ради таинственных встреч, характер которых я легко угадывал. А сколько молодых женщин нашего квартала, отправляясь к источнику наполнить кувшины, выбирали путь покороче — тот, что проходил прямо под этим окошком… Хабиб, что значит «горячо любимый», — имена редко бывают ни при чем.
Жабер обитал внутри магазина. Его лицо становилось все бледнее и бледнее — ведь он столько времени прятался от солнца. Он читал, копировал, писал заметки, приводил в порядок свои записи, наводил справки, сравнивал… И если лицо его иногда освещалось улыбкой, происходило это не оттого, что дочь сапожника появилась в конце улицы и теперь приближается к дому беспечной походкой, но потому, что он только что обнаружил (на 237-й странице «Комментария комментариев») подтверждение того, о чем он уже, вероятно, догадался накануне — при чтении «Последнего толкования»… Если речь шла о темных, непонятных, отвратительных сочинениях, я-то довольствовался беглым знакомством с ними — по обязанности, да еще с бесчисленными остановками и вздохами. С ним было не так. Казалось, он смаковал их будто самые сочные лакомства.
«Тем лучше», — говорил я себе вначале. Я не был недоволен, видя такое усердие, и ставил его в пример брату; я даже начал нагружать его некоторыми поручениями. Не колеблясь, доверял я ему самых придирчивых покупателей. Он беседовал и спорил с ними часами, и хотя торговля не была его любимым занятием, в конце концов ему удавалось продать им горы книг.
Я мог бы только поздравить себя с этим, если бы он с горячностью, свойственной его возрасту, не начал так же вести себя и со мной, раздражая меня речами о якобы неминуемом конце света и о предзнаменованиях, его предвещавших. Было ли это влияние прочитанного? Или некоторых покупателей? Сначала я думал, что достаточно будет потрепать его по плечу, прося не брать на веру эти бредни, — он казался мне покорным мальчиком, и я надеялся, что он послушает меня и в этом, как слушался в других вещах. Увы, я плохо его понимал, а еще хуже я понимал наше время с его страстями и навязчивыми идеями.
Если верить нашему племяннику, так сроки уже установлены с начала времен, конец света неотвратим. И ныне живущие на земле будут обладать сомнительной привилегией присутствовать на этом погребальном обряде, венчающем Историю. Сам он, как мне кажется, не испытывал от этого ни грусти, ни уныния. Скорее что-то вроде гордости, возможно смешанной со страхом, равно как и с каким-то подобием ликования. Каждый день в новом источнике — латинском, греческом или арабском — он находил подтверждение своим ожиданиям.
«Все сходится, — утверждал он, — к одной дате, той самой, которую уже приводила — как напрасно рассказал я ему об этом! — русская книга о Вере. 1666». Грядущий год. «Год Зверя» — как ему нравилось его называть. В доказательство он выстраивал батарею аргументов, цитат, ученых вычислений и бесконечную вереницу знаков.
Знаки всегда находят тогда, когда их ищут, — таково мое суждение, и я стремлюсь еще раз начертать его здесь моей собственной рукой, на случай, если однажды я об этом позабуду — в вихре захватывающего мир безумия. Явные знаки, красноречивые знаки, волнующие знаки — вот и все, что ищут в доказательство и в конце концов уверяются в своей правоте; а старались бы доказать прямо противоположное, отыскали бы другое.
Я так пишу и так думаю. Но и я — в ожидании указанного «года» — тоже надломлен всем этим.
До сих пор у меня на памяти сцена, случившаяся два или три месяца назад. Нам троим, мне и моим племянникам, приходилось тогда работать допоздна, чтобы закончить опись товара до лета, и все мы были крайне утомлены. Я опустился на стул, положил на стол расходную книгу и навис над ее раскрытыми страницами; подле меня был масляный светильник, который уже начинал угасать. Как вдруг Жабер, сидящий по другую сторону стола, внезапно подался вперед, наклонившись так, что голова его коснулась моей; он схватил меня за локти и сжал их до боли. На его лице плясали красные отсветы, мебель и стены тонули в его безразмерной тени. Он прошептал замогильным голосом:
— Весь мир — как этот светильник; масло, отпущенное ему, уже сгорело, осталась последняя капля. Смотри! Пламя едва мерцает! И мир вскоре угаснет.
От усталости и от всего того, что говорилось вокруг меня о приближении Апокалипсиса, я вдруг ощутил себя раздавленным свинцовой тяжестью его слов. Думаю, что у меня не хватило бы сил даже на то, чтобы выпрямиться. И я так бы и ждал, обессилев, когда на моих глазах задохнется пламя и меня поглотят сумерки…
Но тут раздался голос сидящего за мной Хабиба — веселый, насмешливый, солнечный, целительный, благотворный:
— Бумех! Не пора ли перестать мучить нашего дядю? — «Бумех» — «сова», «птица несчастья» — так младший с детства прозвал своего брата. И в тот вечер, поднявшись с места и внезапно почувствовав себя разбитым ломотою в костях, я поклялся никогда не называть его иначе.
Однако напрасно кричал я: «Бумех!», и сколько бы я ни ругался и ни ворчал, я не мог помешать себе слушать его слова, которые свили гнездо в моем разуме. Так что и я, в свою очередь, начинал видеть знаки там, где вчера увидел бы только совпадения; совпадения трагические, поучительные или забавные, но раньше я бы издал лишь несколько возгласов удивления, тогда как сегодня я в тревоге вздрагиваю и трепещу. Я был уже почти готов к повороту, изменившему мирное течение моей жизни.
По правде говоря, события последнего времени не могли оставить меня равнодушным.
А тут еще эта история со старым Идрисом!
Я не мог удовольствоваться пожатием плеч, как будто все это меня не касалось; это было бы не мудростью, но отсутствием разума и слепотою сердца.
Идрис появился в нашем городке Джибле в поисках убежища — семь или восемь лет тому назад. В лохмотьях и почти без вещей, он выглядел таким же бедным, как и старым. Нам так никогда и не удалось точно узнать ни кто он такой, ни откуда он ушел, ни куда бежал. Что его гнало? Какие-то долги? Или кровная месть? По моему разумению, он никому не доверил свою тайну. Он жил один — в лачуге, которую снял за скромную плату.
И вот этот старик, с которым я встречался довольно редко и ни разу не перекинулся больше чем двумя-тремя словами, заявился в прошлом месяце в мой магазин, прижимая к груди толстую книгу, и не слишком ловко, словно стесняясь, предложил мне ее купить. Я полистал ее. Банальный сборник неизвестных стихоплетов, с дурной каллиграфией, с неровными, пляшущими буквами, плохо переплетенный, плохо сохранившийся.