Чем дальше, тем труднее цитировать эти письма, изобилующие скабрезностями вперемежку с угрызениями совести:
«Ты, из‑за которой я перестал быть честным человеком и которая терпит это лишь из снисходительности, каковую мы проявляем к тем ошибкам, что совершаются по нашей вине, какое доверие можешь ты испытывать к тому, кто обманывает другую, чтобы не обманывать тебя? Уж такова судьба, что одной из двух приходится быть обманутой. Бедняжка, которую беспокойство и страх заставляют проявлять настойчивость и одновременно нагоняют на нее робость, когда она заговаривает со мной и не получает нежного и искреннего ответа на вопрос, что у меня на сердце и люблю ли я ее по‑прежнему, эта бедняжка сказала мне: „Друг мой, ты не умеешь лгать, а поскольку ничего мне не отвечаешь, значит, ты виноват передо мной“. И ты хочешь, любимая и жестокая женщина, чтобы я всегда был в разладе с самим собой и краснел перед той, кто верит моему слову! Как я несчастен! И все это из‑за тебя».
Г‑же де Годвиль совсем не понравились эти нравоучения, тем более что она прекрасно знала, что Бомарше не прекращал интимных отношений с Терезой, отдавая предпочтение любовнице лишь тогда, когда, по его словам, «у жены распускалась роза». Она решила разбить этот союз и подумала, что вернее всего может добиться этого, родив Пьеру Огюстену ребенка. Тот поначалу пришел в восторг от этой идеи, но быстро спохватился:
«Я слишком люблю мать, чтобы заставлять ее рожать, это мое последнее слово. Материнство – суровое испытание, с этим нельзя шутить и нельзя играть судьбой маленького человечка, который не просит нас производить его на свет, чтобы сделать несчастным».
Г‑жа де Годвиль пришла в ярость от того, что ей не удалось добиться своего, и устроила Бомарше несколько бурных сцен, а потом попыталась привязать его к себе, всячески балуя и делая маленькие подарки: зажигалка, магическое кольцо и свой миниатюрный портрет, про который он говорил, что «на нем она так же хороша, как в минуты блаженства, хотя сама она считала себя дурнушкой». Свое письмо, в котором он благодарил ее за подарок, он закончил словами: «Знаешь ли ты эти прекрасные стихи? Думаю, знаешь, но это неважно. Они так явно соотносятся с тем, о чем я тебе говорю, что я не могу удержаться и не повторить их тебе:
Однажды, излив ту божественную жидкость,
Что является источником наших наслаждений
и дарит нам жизнь,
Ирис, сочащаяся этой чудесной влагой,
Выглядела так прелестно.
Что Амур воскликнул: „Скорее нарисуйте ее такой
Для моего храма в Пафосе“.
(2 июля 1777 года)».
Их любовная связь достигла апогея:
«Вчера гневное письмо, сегодня нежнейший гимн любви… Ты вся во власти изменчивых чувств, которые не дают тебе покоя, мне не следует искать логику в твоем поведении, а нужно принимать тебя такой, какой посылает мне тебя небо: злюкой или самим очарованием, в зависимости от момента».
Но тут вмешалась нежнейшая Тереза, она защищала свое счастье и хотела вернуть отца Евгении. Бомарше жаловался г‑же де Годвиль:
«Сердце готово выскочить у меня из груди, когда я пишу тебе это письмо. Кое‑кто, кому я не позволяю входить в мой кабинет, когда работаю, но кто частенько находит предлог, чтобы войти ко мне, застал меня за чтением твоего письма. Я бросил его под стол. „У тебя упало письмо!“ Ничего не отвечая, я наклонился и сунул письмо в тетрадь с деловыми записями, после чего я встал и заходил по комнате, чтобы скрыть краску, бросившуюся мне в лицо. Такое впечатление, что сам дьявол наводит ее на след, и мне редко удается прочесть твои письма так, чтобы мне не помешали. Но что делать? Показать свою ярость – значит разбудить подозрения, которые могут лишь навредить мне, навредить нам».
Подобная осторожность была совсем не по вкусу любовнице. Она хотела единовластно владеть чувствами Бомарше, а кроме того, претендовала на его кошелек; ей вдруг срочно понадобилось 200 или 300 луидоров, то есть, по иронии судьбы, почти столько же, сколько когда‑то требовала от Бомарше советница Гёзман. Эти финансовые разборки пришлись на июль 1777 года и охладили пыл влюбленных. Затем чувства вновь взяли верх, поскольку г‑жа Годвиль и на этот раз сочла более разумным умерить свои требования. А вскоре она получила от Бомарше такое послание:
«Ты еще не знаешь, что можно написать такое письмо, в котором нежная любовница, обращаясь к своему возлюбленному, с каждой строчкой все больше обнажается. Говоря ему: „Я люблю тебя“ в первой строчке, во второй она вынимает шпильку, а в третьей развязывает ленту; в десятой она распускает шнуровку и, чувствуя нетерпение возлюбленного, желающего увидеть ее всю, в начале второй страницы сбрасывает с себя сорочку. Ты привыкла заниматься любовью только в постели. Но иногда этим весьма приятно заняться на листе бумаги. И если плотские утехи двух любовников не знают того восторга, который, заставляя сметать все препятствия и преодолевать пространство и время, влечет их друг к другу, поскольку жить без этого они уже не могут, то утехи эти ничто. Подумай сама или позволь мне тебе все объяснить, и ты меня не сможешь удержать. Твой триумф – это наслаждение. Разжигать огонь с помощью чернил и бумаги – это твое предназначение, дурочка!»
В течение августа письма Бомарше просто источали сладострастие, для передачи коего он использовал самые что ни на есть откровенные выражения:
«Вчерашнее письмо, сердце мое, было, с позволения сказать, весьма фривольным, и хотя я после трехдневной диеты был не совсем в форме, но все равно почувствовал, как кое‑что зашевелилось у меня под столом. „Что же это такое?“ – спросил я себя. Немного чернил на листе бумаги, разве это моя возлюбленная? Нет, но я вижу ее сквозь строчки ее письма в весьма непристойной позе, перебирающей своими ловкими пальчиками так грациозно и нежно, что от этого готов лопнуть пояс одного голландца. Я сейчас расскажу тебе некую историю и должен признаться (не знаю, к стыду своему или к чести), что она не совсем безобидна. Итак, ты напомнила мне одну мою любовницу, порой бывавшую капризной и надменной, но, как и я, обожавшую наслаждение, если не сказать большего. Иногда после ссоры, когда она видела, что я готов в ярости покинуть ее, она бросала мне: „Ну и отлично, убирайся, мне совсем и не нужен любовник, я сама прекрасно со всем справлюсь“ и, продолжая ворчать на меня, она откидывалась на кровати, выставив мне напоказ свои волнующие бедра, и начинала на глазах у меня ласкать своим пальчиком самое прелестное местечко на свете… „Убирайся, – говорила она, – убирайся же!“ Этого я уже выдержать не мог и бросался в ее объятия, а когда потом обессиленный и счастливый лежал на ней, эта хитрюга нежно целовала меня в лоб и приговаривала: „Уж я‑то знала, что смогу вас образумить“. Она была права, она действительно знала, что вид получающей наслаждение женщины действует на меня неотразимо.
Так вот, моя дорогая, читая твое письмо, я словно видел тебя. Ты не менее сластолюбива, чем та шалунья, чьи выдумки я вспомнил благодаря тебе. У тебя самое красивое тело в мире, такое же, как было у нее. Ты умнее ее, но такая же взбалмошная. Возможно, ты любишь меня сильнее и более пылко, чем она. Ты описала мне, как проходит твоя утренняя молитва; при условии, что вечернюю молитву мы иногда будем возносить вместе, я разрешу тебе предаваться этой утренней молитве, но ты должна будешь подробно описать мне ее: все свои душевные и физические ощущения, все стадии сладострастия, главная прелесть коего заключается в умении по своему желанию замедлять или ускорять наступление оргазма. Вместо того, чтобы жаловаться мне на свои беды, лучше пиши мне о своих удовольствиях: и тогда одна мысль о том, что даже простое воспоминание обо мне способно возбудить тебя и довести до оргазма, всколыхнет мои чувства уже во время чтения твоего письма и, как и сейчас, составляя тебе ответ, я буду чувствовать, как любовь заставляет приподниматься мою столешницу.
Понедельник 18 августа 1777 г., без четверти одиннадцать».