Лина неслышно притворила дверь своей комнаты и подумала, что отец, как всегда, прав. Она обещала Арине прийти, и если обманет, Арина подумает, что она трусиха и маменькина дочка. Ей и самой не терпится почувствовать себя взрослой. Но на скверик и в подвал, как бы ей ни жглось, все же идти боязно. Родители не напрасно за нее тревожатся. Дикарь осатанеет, так и правда изнасилует ее, потом бросит, как Вику. Разве она об этом мечтает? И Вика не простит ей, если она отобьет у нее поклонника… Нику Лина страшилась даже больше Дикаря. Дикарю ни все-таки нравится, а Вика терпеть ее не может. Против Вики и Арина ее не защитит. Вика не кулаками страшна, а хитростью и подлостью…
Нет, она не дура, чтобы совать голову под топор! Ну, приглянулся ей Дикарь, польстило, что и этот король шпаны от нее без ума. Но родители ее умницы, правильно творят: со случайными людьми водить компанию, все равно что костер разжигать на пороховой бочке! Катырев ей надоел! Павлуша Флеров плох! Так не собирается же она за них замуж! И вообще ей только четырнадцать лет и у нее еще будет куча поклонников! Не таких вахлаков, как этот Дикарь, а блестящих и знаменитых. Обязательно знаменитых! Павлуша, между прочим, станет великим учёным, от него и сейчас все математики без ума. И Боб сделает переворот в журналистике, как его отец. Он прирожденный писатель… Да и мало ли кто еще ей встретится!.. Она, слава богу, не уродина. И мужчины рядом с ней млеют…
Жаль Сонечку… Сонечка только вместе с ней соглашалась вечером прийти на скверик. Сонечке дома не с ком посоветоваться. С отчимом она не очень-то ладит, а мама ее в отчима так сильно влюбилась, что и на Соню внимании не обращает… Нехорошо подводить Сонечку, бросать ее на произвол судьбы. Но в этой неприветливой жизни каждый думает сам за себя. Она же не нянька для Сонечки. И в конце концов, даже не вправе навязывать кому бы то ни было свое мнение. Позвонить, предупредить Соню она не успеет. Да и не одна же Соня пойдет, с Ариной. Как-нибудь все образуется… — мысленно повторила она слова отца. И, встряхнувшись от утомительных размышлений, повеселела.
Выхватила из шкафа нарядный костюм, из тонкой песочного цвета кожи, как и все самые красивые вещи, привезенный отцом из-за границы, надела его и повертелась перед зеркалом: «Анечка Кузнецова обалдеет!» Страшненькая внучка профессора Кузнецова, научного руководителя отца, постоянно надувается и лопается от зависти когда гениальный Павлуша Флеров толчется возле Лины, глаз с нее не спускает. «Что же делать, — пожала плечами Лина, — если эта Анька уродина…»
Прилежно уложив волосы, Лина сама себе нежно улыбнулась и, будто не скандалила, вплыла в гостиную.
— Как, вы еще не готовы? — разыграла она нетерпение. — Я не поняла — мы разве не идем в Дом ученых? Или у вас были только благие намерения?
— Идем, идем, — быстро откликнулся папа. — Машенька, собирайся, поужинаем в буфете. Я вызываю такси.
Но вызвать такси папа не успел. В дверь позвонили соседка, принесла дурную весть: на скамеечке у подъезда сидит еле живой Василий Афанасьевич и ему очень худо.
Мама и папа, поспешно накинув пальто, даже без шапок, поскакали по лестнице вниз, не воспользовавшись лифтом, а Лина, хотя и любила старенького дедушку Василия, с досады, что развалились все ее планы, скинула и зашвырнула обратно в шкаф свой парадный костюм и уселась на кухне чай пить.
Василий Афанасьевич Милков, мамин дедушка, а Линин прадедушка, был замечательным стариком. За свои семьдесят с лишним лет он построил по всей стране целую галерею заводов, заслужил всякие почетные звания, ордена и Звезду Героя Социалистического Труда, а прежде, на фронте еще, и Звезду Героя Советского Союза. И в Коммунистическую партию дедушка Василий вступил еще в тридцатые годы, когда совсем молодым «поднимал», он любил говорить, тракторный завод в волжских степях. Он считался старым коммунистом и именно за это больше всего был в почете.
Но теперь многое переменилось… Разумеется, Василий Афанасьевич до конца своих дней останется героем войны и заслуженным строителем, но, наверное, что-то очень важное и дорогое для деда Василия поставлено под сомнение, перечеркнуто, и он загрустил, замкнулся в себе. Разговоров о переменах сторонился. Читал газеты, слушал речи по телевизору и молчал.
Линины родители предполагали, что старенький дедушка в гордом одиночестве как бы заново переживает свою непростую, полную событий жизнь и, возможно, страдает, переосмысливая и соизмеряя задуманное и содеянное. Это были всего лишь предположения. С расспросами никто не осмеливался подступаться к Василию Афанасьевичу, да он и не позволил бы прикасаться к его святыням и зря бередить душу, которая и так, судя по всему, не знала покоя.
Высокий, сухопарый, всегда величественный дед Василий, опустив плечи и понурив белую как снег голову, сидел теперь на краешке дивана в гостиной, и казалось, уменьшился в размерах. Он запретил вызывать «неотложку», машинально повторяя: «Не поможет. Не поможет…», и затих, словно затаился.
Все, кто давно знал Василия Афанасьевича, дивились, что, дожив до столь почтенного возраста, он сохраняет почти прежнюю подвижность и самостоятельность. Тем более дико и невыносимо было видеть деда Василия скрюченным и окостеневшим. Только глаза его оставались живыми. Отражая душевную муку, они воспалились до красноты и, будто кровоточили, слезились.
Соседка сказала, что старик воевал с подростками и они кричали на него и что-то такое сморозили, что сильно потрясло могучего старца. И вот боль по капле сочилась из старческих глаз и передавалась его близким, наполнил и их сердца болью.
Лину колотил озноб, кожа покрылась мурашками. Когда дед Василий стал валиться навзничь, припадая к подставленным за его спиной подушкам, Лина вскрикнула и заплакала в голос. От ее крика дед Василий встрепенулся, передернулся и вышел из оцепенения. Слабым жестом поманил он правнучку, притянул к себе, обнял и целовал, целовал, пока, как и она, не зарыдал, но беззвучно и задыхаясь, почти неразличимо шептал: «Это возмездие… возмездие… Оно — в детях… В их несчастье… В их нелюбви… Презрении… Надо уходить… Уходить…»
Успокаивающее лекарство, которое с трудом, но все же уговорили выпить Василия Афанасьевича, подействовало на него как снотворное. Он задремал, но во сне или в беспокойной дреме ворочался и вздыхал со стонами и хрипом.
Они не покидали его ни на секунду, уповая на богатырскую натуру старика. Ближе к ночи, когда решились все же позвать доктора, Василий Афанасьевич открыл глаза поднялся и попросил чая. К дивану сразу же придвинули столик, суматошно накрыли его и вспомнили, что после обеда никто ничего не ел.
Дед Василий вместе со всеми поужинал, с удовольствием выпил горячего чая, как любил — вприкуску и блюдечка, и воспрянул духом. Поглаживая седые, чуть закрученные книзу усы и узкую клинышком бороду, Василий Афанасьевич неожиданно заговорил.
— Мы верили, что построим новый мир. Справедливый и человечный. И на долю наших детей выпадет рай земной. И ради этого готовы были на все…
Дед Василий неторопливо выговаривал каждую фразу, паузой отделяя ее от следующей, будто проверял правильность сказанных им слов.
— Помню, мой дружок Гриша Натансон, еще мы были мальчишками, напяливал на себя отцовскую буденовку и распевал так, что слышно было и на соседних улицах: «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим…» Его тетка Роза, хитрая старуха, сидя на табуретке возле дома, караулила Гришку. Только он приближался, хватала за руку, заглядывала в глаза и, отчаянно барабаня во рту буквой «р», спрашивала: «Гришенька, а зачем?» — «Что зачем?» — разогревался, как паровозный котел, Гришка. «Зачем разрушим, а потом построим? Объясни глупой женщине, детка…» Гриша, который считал тетку полоумной, от возмущения начинал заикаться: «Она еще спрашивает! Как она вам нравится?! Она не знает, зачем строят новый мир, шлимазел!» Не припомню точно, что означает это «шлимазел», но что-то вроде шляпы или недотепы, — пояснил дед Василий и улыбнулся в усы своим воспоминаниям. — Гришка таращил черные, как жуки, глаза и, размахивая руками перед носом тетки, втолковывал ей то, что ему самому казалось бесспорным: «Разрушим и построим, чтобы тот, кто был ничем, стал всем». А старая Роза упрямо качала плохо причесанной головой и с достоинством непризнанного совершенства возражала: «Гришенька, детка, кто был ничем, тот ничем и останется! И пока наступит это ваше «а потом», будет очень и очень аз ох ун вей. Послушайся старую женщину, детка…»