Чувствовалось, что дед Василий мысленно переносится в то далекое время и пытается разглядеть там себя и своего друга Гришу такими, какими они были в юности.
— Мы не слушали старуху, — горестно сказал Василий Афанасьевич, — мы презирали ее… Мы надсмехались над Розой… Над ее отсталостью и тупостью… А она, выходит, оказалась мудрее и дальновиднее нас!..
За небольшим столиком Чижевские и дед Василий сидели близко друг к другу, и это еще больше объединяло и сближало их. Понимая, что пришел час, когда, освобождаясь от путаных и одиноких топтаний старческой души в тумане прошедших лет, дед Василий распахнулся перед ними, они боялись пошевелиться, нечаянно спугнуть его откровенность.
— Если бы вы только могли представить себе, как мы спешили строить! — Дед Василий ревниво изучал родные, сосредоточенные и устремленные к нему лица. — Сколько энтузиазма было у безграмотных деревенских парнишек и девчонок, приехавших в лаптях строить тракторный завод в волжских степях!.. Ленин, сам Ленин, а он заменил нам всем Бога, сказал, что сто тысяч первоклассных тракторов убедят и среднего крестьянина пойти за коммунистами. И мы спешили дать тракторы деревне… Спешили в коммунизм…
Внуки и правнучка не раз слышали, как сельские ребята учились месить бетон, на «козе», деревянном приспособлении за спиной, носили по восемь — десять кирпичей кряду и тяжелые грузы поднимали на высоту по наклонно поставленным деревянным доскам, без подъемного крана, который в глаза не видели. Даже тачек и лопат на всех не хватало. Американцы, потрясенные одержимостью молодых людей, которых приехали обучать, перестали смеяться над неучами, замахнувшимися построить индустриальный гигант голыми руками, и уже восхищались их преданностью Идее и способностью отрешиться от личных нужд и элементарных удобств ради Общего Дела!..
Но на этот раз дед Василий опускал подробности о самом строительстве. Он вспоминал товарищей своей молодости и, перебирая совершенное ими, задавался одним вопросом: «В чем они виноваты?»
— Взять хотя бы Мишу Бердикова, — говорил дед и задумывался. — Миша, помню, согласился со своей плотницкой бригадой зимою в незастекленном цеху настилать полы, чтобы не простаивали станки, привезенные из Америки. А зима двадцать девятого года была лютая. Зальют торцы досок кипящей смолой, а от резкой смены жары и холода на лицах и на руках кожа трескается. Ладони и щеки горят, словно их раскаленным железом жгут, а тело холод сковывает. По они не ушли. На помощь им бросились девчонки из бригады Жени Зозули. Стали окна стеклить на пятнадцатиметровой высоте. А в тех окнах было двадцать восемь тысяч квадратных метров! Представьте… На свирепом морозе, в дырявых перчаточках или тряпкой замотанными руками… Да еще метель поднялась. Пальцы не движутся, лица побелели… Женя сильно болела потом, но цех начал работать вовремя… Вот я и спрашиваю, чем Миша и Женя и все те ребята провинились перед вами?.. Они верили… Мечтали… Они думали, что создают новые законы жизни: «Не мое, а наше, не для себя, а для всего общества». Допускаю, они были наивны, но искренни… Во всем искренни.
Лина видела, что мама, положив свою руку поверх руки отца, как бы придерживает его, не позволяет ворваться в дедушкин монолог, в не прожитое им время. И Лина вовсю сопротивлялась сну, пытаясь разобраться в том, что слышала.
— А в войну? Да что и говорить!.. — взмахнул рукой дед Василий. — Сколько людей полегло, веруя, что, разгромив врага, они построят еще больше и заживут лучше…
Василий Афанасьевич защищал дорогих ему людей, смысл своей жизни и волновался, как мальчишки на экзамене.
— В сорок втором, в сентябре, когда Гитлер стягивал войска к Сталинграду, случалось, наши части с боями уходили далеко вперед от складов с боеприпасами. Один мальчишечка, Сережка… Да я вам о нем рассказывал. До сих пор его глаза на меня смотрят… Отчаянно просился отнести эти самые боеприпасы на передовую. Думал, маленький он, ловкий, проскользнет к своим незамеченным. А немцы углядели его, полоснули огнем. И погиб мальчишечка, в один миг погиб… Он как сын мне был, и тали его как твоего отца, Машенька… Чем же тот режим провинился перед вами, сегодняшними, всезнающими?.. И все другие, кровью своей полившие нашу землю? Они за вас жизнь отдали, и они виноваты?.. Нет, негоже все грести в одну кучу, негоже. И снова, снова «все до основанья»?! А что затем? Затем что? Вы этого не предвидите, как и мы не предвидели… — Дед Василий резко повернулся к Лининому отцу, впрямую к нему обратился: — Знаю я, Сашенька, наперед знаю все, что ты уже готов возразить мне, да Машенька тебя не пускает…
Горестно, ой как горестно и мне, что в то же самое время, когда мы героически строили тракторы для деревни, деревня корчилась в муках от насилия и голода. Но мы верили, что она возродится новой жизнью, более справедливой, равной по возможностям для всех в коллективном труде. Мы хотели жить хорошо и делали, что могли…
Скорбно, безотрадно смотрели вытравленные печалью дедушкины глаза, но он не прятал их, не отводил от непримиримого, колючего взгляда мужа своей внучки.
— Я знаю, — уже задыхаясь, сказал дед Василий, — что безвинно погибли почти все Чижевские. Вечная память им. Светлые были люди, многое бы еще совершили в науке. Перед всеми, перед каждым в том страшном затмении убиенным я покаянно склоняю голову… Хотя сам я — вы слышите меня, Сашенька, Машенька и ты, Василек, — сам я никогда никого не обидел и не предал. Я строил, воевал, снова строил, и, поверьте, на земле остались следы моего труда. Полезные, я имею в виду — для людей…
Василий Афанасьевич вздохнул глубоко, приложил руку к груди, словно хотел приглушить боль, и, восстановив дыхание, вернулся к тому, что уже не мог сдержан., развязав внутри себя тугой узел.
— Сашенька, вы с Машей ученые. Вы лучше меня знаете, что и в науке бывает отрицательный результат. Да, цена дорогая, неоплатная цена. Но мы шли на ощупь, первыми, и верили в успех. Это теперь, на расстоянии, уже вам хорошо видны наши ошибки, а вблизи мы не сумели их разглядеть. В спешке, в сутолоке, в восторге от самих себя мы сначала не замечали, а йотом страшились признаться, что добро смешалось со злом, что потускнела идея, а к нашему делу протянулись грязные руки… И вот, оказалось, наш бронепоезд летит не в коммуну, а в тупик…
Дед Василий утомленно опустил красивую белоснежную голову и, могло показаться, снова задремал. Стало слышно, как тикают на стене старинные, оставшиеся от Чижевских, семейные часы. Но дед Василий не спал. Неожиданно он вскинул голову и, обежав всех пристальным, испытующим взглядом, сказал:
— Но вы, вы не повторяйте наших ошибок… Вам тоже кажется, что вы во всем правы, и вы тоже ищете врагов своей правоты. И я не исключаю, что и вы начнете прижимать к стенке и расстреливать, только уже коммунистов… Остановитесь! Остерегитесь грехов наших! Не повторяйте тех, кого с таким рвением топчете! Мы не послушались старой Розы… Прислушайтесь вы к своему старику. Менять мир нужно внутри себя! Внутри каждого! Это намного сложнее, но надежнее…
Старик так устал и извелся в своем признании, что и смотреть на него было тяжко.
— Мы… Мы… Мы тебя любим, дедуленька… — бросилась к деду Линина мама. Как в детстве, она обхватила его шею руками и целовала в макушку, приговаривая: — Ты у нас замечательный… Ты самый лучший… Ты умница…
— Не нам, не нам вас судить или оправдывать, — сокрушенно покачал головой Линии отец, тоже беспредельно издерганный и какой-то растрепанный, словно его долго толкли в ступе, но так и не сумели истолочь, измельчить… — Мы все, все без исключения, великомученики… И путь наш мученический… И мне кажется порою, что все мы попали в хитроумно построенный лабиринт и заблудились в нем… Выход есть, есть! Но мы не знаем его, не можем на него набрести…
— Нет света в конце тоннеля, — пояснил дед Василий, разнимая и покрывая поцелуями руки внучки. — И детям нашим, прежде всего детям, грозит слепота!
Василий Афанасьевич помолчал, прислушался к тому, что еще болезненно колотилось в его растерзанной душе, просилось наружу, и возвратился к разговору: