Его острые, безупречным литературным языком сказанные реплики, неожиданные, оригинальные суждения, веселые и смелые парадоксы — все это сразу привлекало к этому человеку интерес, приковывало внимание. В полемике, шутливой или серьезной, он был непобедим. Сколько раз на моих глазах он «укладывал на обе лопатки» весьма достойных соперников и весьма зубастых оппонентов. Огромная, разносторонняя эрудиция, энциклопедические знания в литературе и истории, особенно военной, какая-то особая «оперативность» доводов и аргументов сочетались в нем с истинно дьявольской находчивостью, с неотразимостью точного и хлесткого сарказма.
— Экий злой язык, — говаривали, бывало, побитые оппоненты. — С ним только свяжись… Но умен. Чертовски умен.
Злой, но умный. Умный, но злой. Таково было расхожее мнение о Кривицком. Расхожее, но, надо сказать, поверхностное: Саша вовсе не был злым человеком. Ему были свойственны настоящая доброта, искреннее участие в постигшем другого огорчении, беде, готовность прийти на помощь. Но мог он стать и беспощадным — когда сталкивался с лицемерием, приспособленчеством, пошлостью. Тогда его обычно добродушный взгляд из-за толстых стекол очков становился колючим, резким, непримиримым.
Врожденный дефект речи — заикание — заставлял его избегать публичных выступлений с трибуны, но в тесном кругу, в деловой или товарищеской беседе заикание нисколько не мешало убедительности и доходчивости его слов и даже, не боюсь сказать, придавало ему своеобразное обаяние. Он был одаренным литератором, его передовые статьи в газете «Красная звезда», очерки и корреспонденции написаны живым, образным языком. В этом можно убедиться, познакомившись с трехтомником его произведений.
Александр Кривицкий тесно связан в моих воспоминаниях с Константином Симоновым. Я хорошо знал обоих. С Симоновым у меня было долголетнее доброе знакомство, а с Кривицким — подлинная дружба. И с обоими ассоциируются совместно пережитые события, испытания, сложные и подчас весьма нелегкие, военных и послевоенных лет. И обоих — первым Симонова, а два года спустя Кривицкого — выпало на мою долю провожать в последний путь.
Мало кто знает, как много значили друг для друга эти два человека. Мало кто знает, как важно было для Симонова мнение Кривицкого о любых его произведениях — романах, повестях, стихах, пьесах.
Помню, как-то мне позвонил Саша:
— Б-боря! У меня к вам серьезное предложение. Б-берите под ручку Раису, и вместе с женами двинемся во МХАТ на премьеру с-симоновской пьесы «Чужая тень». Мы за вами заедем.
В последнем антракте мы подошли к Симонову.
— Ну, Константин Михайлович, — заговорил я, — большое, большое спасибо. Смотрится с большим интересом.
Тут я поперхнулся на полуслове, заметив, что Симонов меня не слушает. Рассеянно кивнув головой, устремил выжидающий взгляд на Кривицкого. Тот молчал. Симонов ждал. Наконец Кривицкий сказал:
— Пьеса явно написана наспех.
Симонов, после некоторой паузы, сумрачно ответил:
— Ты же знаешь, при каких обстоятельствах я взялся писать эту пьесу и по чьему заданию…
…Книга Бориса Панкина о Константине Симонове содержит много ценных фактов и наблюдений. Я прочел ее с интересом. В ней немало деталей и размышлений о временах и людях, знакомых мне не понаслышке. Упоминается там и Кривицкий, причем в крайне неприятном для него контексте. Имеется даже недвусмысленный намек на то, что Кривицкий был при Симонове осведомителем для «некоторых органов». При этом Панкин опирается на шутливое замечание Симонова: «Если и так, то всегда лучше знать, кто на тебя стучит». Я охотно верю, что Симонов, как и многие другие видные писатели, редакторы, другие деятели культуры, находился, что называется, «под колпаком». Но не допускаю и мысли, что этим мог заниматься Кривицкий — ему слишком был близок и дорог Симонов, чтобы Саша мог ему чем-то повредить.
Кстати, о «стукачах». Думаю, что в сталинские времена все наше общество, все наши культурные, научные, производственные структуры, театры, редакции газет и журналов, весь наш быт пронизывала вездесущая система «стукачества». По извращенным, аморальным понятиям той поры, «стукачество», доносительство почиталось гражданским долгом каждого человека. Отказ от этой «почетной обязанности» был чреват весьма крупными неприятностями. Я лично знаю только один-единственный пример уклонения от роли «стукача». Это был художник Порфирий Крылов (один из троицы Кукрыниксов). Его отказ вызвал большое неудовольствие на Лубянке, что стало причиной неизлечимой психической травмы для художника.
Весьма сомнительными представляются мне в книге Бориса Панкина сведения о наступившем якобы охлаждении и отчуждении между Симоновым и Кривицким в последние их годы.
Ближе к истине, пожалуй, то, что в ту пору они оба были пожилыми, часто болеющими людьми, подолгу лежали в больницах, а поэтому редко общались.
В ряде произведений Симонова фигурирует военный журналист Гурский, чей образ и манера разговаривать целиком списаны с Кривицкого. И все без труда узнавали Кривицкого, его заикание, парадоксальность суждений, веселую иронию, «злой» язык, личную отвагу. И вдруг в одной из новых повестей Симонова мы прочли о том, что Гурский погиб на фронте. При очередной встрече я не удержался и спросил у Кривицкого:
— Что же это, Саша, Симонов вдруг вздумал преждевременно отправить вас на тот свет?
Сказал и тут же пожалел об этом, ожидая от Кривицкого колкого ответа. И он незамедлительно последовал.
— Б-боря, — сказал Кривицкий со сдерживаемым раздражением (видно, я не первый лез к нему с этим вопросом), — все дело в том, что Симонов писал не биографию т-товарища Кривицкого, а вполне с-самостоятельное художественное произведение, где автор вправе р-распоряжаться судьбами героев по с-своему усмотрению. М-может быть, вы заметили, что и до него так поступали многие п-писатели?
К истории о Гурском — прототипе Кривицкого можно добавить надпись, которую сделал Симонов на подаренной им Кривицкому книге, где рассказывалось о героической гибели Турского: «Прототипу от просто типа. Саше Кривицкому от Кости Симонова».
…В октябре 1941 года мы с Кривицким были включены в состав оперативной группы «Красной звезды», которой, как и аналогичным группам «Правды» и «Известий», надлежало по решению руководящих инстанций обеспечить, в случае взятия немцами Москвы, бесперебойный выпуск центральных газет в Куйбышеве.
Однако уже через пару дней редактор Ортенберг, видимо, спохватился, что лишил газету самого оперативного и безотказного автора передовых статей. Возможно, требовалось и наличие в газете злободневной карикатуры. Так или иначе, но по прибытии в Куйбышев нас ожидала телеграмма с приказом редактора немедленно вернуть в Москву Кривицкого и Ефимова. Помню, как мы с Сашей в полном дорожном снаряжении сидели в номере гостиницы в томительном ожидании звонка к отправлению на аэродром. Наконец поздней ночью звонок последовал. Из управления делами Совнаркома сообщали, что из-за перегруженности самолета «Красной звезде» может быть предоставлено только одно место. Сомнений в выборе не было: полетел Кривицкий. Я вернулся в Москву несколько позже, поездом, в одном купе с Ильей Эренбургом.
Наиболее известной публикацией Кривицкого в «Красной звезде» в годы войны был очерк о подвиге 28 героев-панфиловцев у подмосковного разъезда Дубосеково, которые все полегли смертью храбрых, но не пропустили к Москве группу немецких танков. Это был, безусловно, один из тех мифов, без которых не обходится история войн. И примечательно, что в сегодняшнем гимне Москвы звучат слова: «…И в сердцах будут жить двадцать восемь самых храбрых твоих сынов!» А на самом-то деле далеко не все герои-панфиловцы погибли. Много лет спустя оставшиеся в живых настойчиво требовали выдачи им золотых звезд, положенных Героям Советского Союза, которыми они были награждены «посмертно».
В своем очерке Кривицкий привел и вещие слова политрука Клочкова, облетевшие всю страну и ставшие хрестоматийными: «Велика Россия, а отступать некуда — позади Москва!»