Пуанкаре указал на стул против его стола, на котором лежали карты, и я уселся против него. Он сказал:
— Наконец-то я вижу сына Шона Ригана, с которым был дружен столько лет! Прими мои сожаления, Риган, по случаю смерти твоего отца.
— Зачем вы доставили меня сюда, мсье Пуанкаре?
— Затем, что у Фишгарда тебя ждала вражеская засада, разве мои люди не сказали тебе об этом?
Голос у него был гортанный и резкий, однако во всём его облике было своё очарование.
— Я тебя от лоялистов[9] спасаю, а ты за что чуть не перебил моих людей?
— Легче было бы послать человека, чтобы он встретил меня в Милфорде.
Он развёл руками:
— Но как я мог это сделать? У меня не было времени, ведь ты уже выехал. Я был у мыса Святой Анны, когда узнал о смерти твоего отца и о том, что ты принял на себя его миссию.
— Как вы об этом узнали?
— Пуанкаре всё знает, это его работа, сынок. Иначе мне не сносить головы. Итак, ты хочешь, чтобы тебя высадили в Дублине?
— Я хочу, чтобы меня высадили в Уэксфорде, сударь. Таково было последнее распоряжение отца.
— Но слушай, какой в этом толк? Девяносто миль — от Уэксфорда до Дублина! Путь долгий!
— Но я не собираюсь в Дублин, мсье Пуанкаре.
— Нет? А разве лорд Фицджералд не в Дублине? — Его улыбка обезоруживала. — Послушай, Джон, мы же друзья. Разве не правда, что ты везёшь письмо? Тебе его дал отец, чтобы ты доставил его лорду Фицджералду?
— У меня нет никакого письма, сударь, и я никогда не слыхал об этом человеке.
— Значит, ты держишь его в уме?
Я кивнул.
— Это опасное дело, молодой человек. Я не был бы тебе истинным другом, если б не предупредил тебя, насколько это опасно.
Он подошёл ближе, осторожно ступая по накренившемуся полу. «Руан» уже вышел в море, свежий ветер с востока гнал его вперёд, и жёлтые огни фишгардской гавани в окне каюты казались янтарным ожерельем.
Мсье Пуанкаре продолжал:
— Знаешь, Риган, в борьбе за свободу Ирландии Франция объединится с твоей страной, чтобы сбросить ярмо англичан, но это будет непросто. На высоких постах в продажном ирландском правительстве и в скромных хижинах ирландцев — предатели, всюду шпионы, ведь англичане хорошо платят доносчикам. Такие люди, как Карл Ла́бат, сожгут человека заживо, только бы получить сведения вроде тех, что ты держишь в уме.
— Карл Лабат?
Этот наёмник наводил ужас на всю Ирландию.
— Сегодня ночью, — сказал Пуанкаре, — Карл Лабат ждал тебя на дороге в Фишгард, только я его опередил. Тебя было взять легко, Джон. И что было бы, если б ты стоял перед этим извергом Лабатом, а не передо мной, Пуанкаре?
Я отвернулся от его испытующего взгляда; он был прав, и я чуть было не поддался искушению довериться этому умному и опытному человеку. Если во всём мире и был кто-то, кто смог бы доставить письмо лорду Фицджералду, это был Жорж Пуанкаре. Говорили, что к его словам прислушивается Гош, блестящий молодой генерал Франции, и что даже сам Бонапарт им восхищается.
Он продолжал:
— Будь же разумен, юноша. Разве подобает, чтобы судьба Ирландии зависела от смелости семнадцатилетнего парнишки? Разве твой отец доверил бы это письмо тебе, будь в это время рядом я? Знаешь, одной смелостью многого не добьёшься, доверь свою тайну другу твоего отца.
Я закрыл глаза и отвернулся.
— Не могу, сударь. Отец доверил её мне и велел не говорить о ней никому.
— Но он рассчитывал на меня, Пуанкаре?
Я не ответил, а он прошептал:
— Пойми же, как это опасно, сынок. Будь на моём месте Карл Лабат, ты заговорил бы через час.
Я взглянул на него.
— Неправда! Я всё равно бы молчал! Пусть бы он сжёг меня заживо…
— В конечном счёте так, верно, и было бы, ты ведь не знаешь этих людей. Ну, так как же?
— Я не могу нарушить слова, данного отцу, — сказал я.
К моему удивлению, он улыбнулся и вскричал:
— Поздравляю! Ты настоящий сын своего отца. Mon Dieu![10] Слушай же! Я получил указание от Французской Директории захватить тебя и проверить, пока этого не сделал кто-нибудь вроде Лабата. — Он перекрестился и прибавил: — Молю бога, чтобы ты никогда с ним не встретился. А пока я могу доложить Директории, что послание у тебя и что на тебя можно положиться.
Позже мы пили кофе и говорили о грядущем Ирландском восстании. А ещё позже он проводил меня в крошечную каюту, и я влез в подвесную койку и совсем уже собрался заснуть, но вспомнил о Майе.
Холодно было на палубе, по которой хлестал дождь, на фоне неспокойного моря стоял, словно каменное изваяние, рулевой, а над люками клубился ирландский туман. Под свист ветра в снастях я прошёл, шатаясь, на корму и спустился вниз. Майя била в стойле копытом: её накормили и напоили, но седла с неё не сняли, и, увидав меня в дверях, она фырканьем выразила негодование — седло она ненавидела.
— Придётся потерпеть, — сказал я ей на ухо.
Странное и жуткое это чувство, когда знаешь, что за тобой следят, но кто следит, не видишь.
С фонарём в руке, бросавшим вниз круг жёлтого света, я вернулся в каюту, но заснуть не смог. В голове у меня стучало одно имя: «Карл Лабат. Карл Лабат…»
Связной повстанцев
Мсье Пуанкаре подвёл «Руан» к самому берегу, его люди перебросили мне доску на разрушенный пирс в Карнсоре, я свёл по ней Майю, вскочил в седло и поскакал к северу, через пустынный уэксфордский мост и дальше по дороге к Эннискорти. Я даже не оглянулся, чтобы помахать на прощанье «Руану»: у меня не было времени на любезности. Предрассветный ветер, невзирая на май, вонзил в меня ледяные клыки, на восточной части неба разлилось море крови. У уэксфордского причала царила могильная тишина — мы мчались мимо, а корабли рвались на цепях, словно доисторические чудовища. И я подумал о скандинавах, которые приплыли сюда на лодках из ивняка, обтянутых кожей, приплыли от атлантических берегов Франции и Испании и поселились здесь ещё до крещения.[11] И под мерную дробь Майиных копыт я подумал о викингах, пришедших как торговые люди в поисках зимовки для своих кораблей; о графе О́рмонде, который был другом королевы Елизаветы I и получил прозвище Чёрный Том, и о мёртвых рыцарях Фицсти́вена Датчанина,[12] что лежали, как призраки в саванах, вдоль дороги, по которой я скакал. Мне казалось, что и Майя чуяла поле былой брани, орошённое некогда кровью датчан и норманнов,[13] поле брани, на котором скоро падут погибшие в нынешнем страшном восстании.
А потом, когда я скакал через мост в Феррикарриге, я вспомнил вдруг об отце, который всё это мне рассказал; и в память о нём я натянул поводья, соскочил на землю и, ведя Майю за собой, прошёл под сень форта на мысу. Здесь я опустился на колени и поцеловал землю у края мыса, ибо я принадлежал моей земле и моему народу. И я помолился — сначала о матери, которая была католичкой и умерла при моём рождении, и, кончив эту молитву, я перекрестился; потом я помолился об отце, но после этой молитвы я не стал креститься, ибо он был протестантом. Майя посмотрела на меня с удивлением, когда я встал с колен, чтобы снова вскочить в седло.
Я уже занёс ногу в стремя, как вдруг услышал стук копыт.
Я побыстрее потянул Майю в тень; мы замерли.
Стук копыт прекратился.
— Стой здесь! — прошептал я и вскарабкался по откосу к форту.
Там я лёг ничком и раздвинул траву. По ту сторону сверкающего морского рукава стоял всадник, я ясно видел его: широкоплечий и крупный, он великолепно сидел в седле. Я чуть ли не слышал, как он прислушивается, не раздастся ли топот Майиных копыт. Я не сомневался, что стоит нам тронуться в путь, как он последует за нами.