Он зорко на меня глянул.
— Я не говорил, что я королевский гонец, — тихо сказал я.
— Я рад, что ты этого не говорил, — подхватил он весело. — У тех, кто везёт королевские депеши, в кармане звенит золото, и бражничают они в лучших гостиницах Уиклоу, а не забираются тайком к Патрику О’Тулу, где ночлег стоит два пенса за ночь. Вот сколько ты мне должен.
Он протянул руку, и я отдал ему два пенса.
Но он всё же был настороже, и я понимал, что должен как-то объяснить своё присутствие. Если он лоялист, то, стоит мне только уехать, он пошлёт мне вдогонку английских солдат; а если он патриот, он позволит мне спрятаться у него до ночи. Надо было рискнуть, но с умом. Я сказал:
— Ты любишь Ирландию, О’Тул?
— Как собственную душу.
Я поднялся, отряхиваясь, и он пошёл за мной вниз к телеге. Майя открыла один глаз и, взглянув на меня, снова закрыла.
— Ты патриот? — спросил я.
Он озадаченно поскрёб в голове и взглянул на меня с сомнением.
— Трудный вопрос… Если начнётся восстание, а я назову себя верноподданным, мои же сородичи сожгут эту хижину и сарай. А если придут английские драгуны, а я буду в зелёном, они привяжут меня к дереву и дадут мне пятьсот ударов плетью, на всякий случай, — а вдруг у меня спрятано оружие. Может, ты мне скажешь, как тут поступать?
Вот в чём была трагедия Ирландии. Накануне восстания больше всего страдали маленькие люди, вроде вот этого О’Тула. Они не умели отличить друга от недруга; патриоты могли расстрелять их как предателей, а ирландцы, сохранившие верность короне, высечь, или повесить и снять полуживого с верёвки, или даже подвергнуть ужасной пытке пылающим колпаком, которую применяли гессенцы.
Бывают времена, как сказал однажды мой отец, когда я плачу о моей стране.
— Вы разрешите мне остаться до ночи, мистер О’Тул? — спросил я.
— С какой стати?
Он затряс головой от негодования.
— Тебе-то, конечно, хорошо, если ты гонец патриотов, а я что буду делать, если явятся ополченцы из Северного Корка?
— Придётся вам рискнуть.
— Ах вот как! Ну, так я не буду ради тебя рисковать, скачи-ка отсюда прочь, и чем скорее, тем лучше.
— Мне важно остаться, мистер О’Тул.
— А мне важно, чтобы ты выметался.
Я сказал ровным голосом:
— Слушай, приятель, сидеть в сторонке тебе не удастся. Либо ты за восстание, либо против, ты должен решить.
— Но ведь оно ещё не началось! — вскричал он.
— Подожди с неделю, — сказал я.
Он перекрестился, низко склонив голову.
— Тогда помогай нам Господь! Спаси и помилуй всех в этой несчастной стране!
— Почему же несчастной? И Бог её не оставил, и патриоты, а только, может, такие, как ты… Тот не любит свой край, кто не готов за него умереть.
Он посмотрел в сторону и хрипло проговорил:
— Смелости мне не хватает, парень. Ты-то молодой…
— Да меня тоже часто страх берёт, смелости нам всем не хватает, мистер О’Тул.
Он крякнул:
— Да, только одним больше, а другим — меньше.
Он отвернулся, нахмурясь, и мне стало жалко его.
Облокотясь о телегу, он произнёс:
— Видишь вон ту ферму? Земли там было два акра, а хозяйствовал молодой Майк Ко́ллинз со своей пригожей жёнушкой. Поженились они два года назад и стали растить детей и картошку, и хозяйство у него было справное, хотя, когда он взял землю в аренду у хозяина, там один бурьян рос.
— Что же случилось? — спросил я.
Он обернулся ко мне, и в глазах его были слёзы.
— У молодого Майка был приятель, — продолжал он, — кузнец из Уиклоу. Пять дней в неделю он ковал лошадей, а шестой — наконечники для копий, и молодой Майк строгал для них древки и закапывал в ящиках у себя на участке.
Я уже знал, что он сейчас скажет, и отвернулся.
— А в прошлый понедельник, — слышал я его голос, — пришли ополченцы, а потом красные мундиры. Кто-то донёс. Стали рыть и нашли копья; кузнеца повесили в его кузне, а молодого Майка Коллинза — перед дверью собственного дома.
Я с трудом произнёс:
— Это цена, которую приходится платить, если ты патриот, Патрик О’Тул.
— Вот как?
Он сплюнул мне под ноги и отёр рот тыльной стороной ладони.
— Не говори мне о патриотизме — у меня уже возраст не тот. Жить мне осталось немного, и я не хочу терять последние годы на пропащее дело. Они нас взяли за горло, и ты это знаешь, даром что говоришь так красно. Ты и тебе подобные, вроде Майка Коллинза, можете умирать, если вам это нравится, но я, Патрик О’Тул, я хочу остаться в живых.
Он швырнул вилы наземь и вышел из сарая — небольшая квадратная фигура с лысым черепом, длинной белой бородой, в измятых штанах и крестьянской рубахе.
Обернувшись, он громко сказал:
— Так что вычищайся отсюда, да поскорее, а не то я поскачу на своём осле в Уиклоу, приведу солдат и тогда… спаси Господи твою душу.
Ехать днём было опасно. Я и всегда-то старался этого избегать, а теперь тем более: чем ближе к Дублину, тем больше английских патрулей. Правда, Джо Лихейн сказал, что от Кастлкевина до Брея путь свободен, если не считать бродячих отрядов красных мундиров, однако все знали, что к югу от Дублина полным-полно драгун и рогаток на дорогах.
Я взглянул на небо. Оно было синее-пресинее, по нему плыли пухлые облачка; погода, как и положено в день Св. Петра, ясная, солнце светит с такой яростью, что, кажется, всё выжжет дотла. В такое утро трензеля, или ножны на шпаге, или даже рукоятка пистолета блеснут на солнце, так видно будет за милю.
— Убирайся, — приказал О’Тул, — а не то я донесу на тебя в Уиклоу, Господь мне судья…
— Тебе это не впервой, а?
Он прикусил язык и повернулся ко мне; лицо его исказилось от боли, и он задрожал.
— Ты всё намёками говоришь, — сказал я, — а прямо никогда не скажешь.
Он сжал кулаки и закричал:
— Убирайся, покуда цел, паршивый бунтовщик, а не то я за себя не отвечаю!
— Ты Майка Коллинза продал, — сказал я ровным голосом. — У тебя это на лице написано.
— Нет-нет! Клянусь, я этого не делал!
— Ты донёс на своего друга, приятель. Ты последний негодяй и мерзавец!
— Убирайся!
Надевая на Майю седло, я сказал:
— Да, я уберусь, я и мёртвым не хочу лежать рядом с тобой. Если б я знал, какой ты мерзавец, я бы лучше переночевал в Уиклоу с крысами или, чёрт с ними, с солдатами, чем спать под твоей крышей.
Он не ответил, а когда я обернулся, увидел, что он стоит на коленях и, подвывая, бьёт себя костяшками пальцев по лицу. Странно, но я его пожалел. Есть такие ничтожества, они пресмыкаются, просят и молят, тогда как другие живут достойно, как подобает мужчинам; они могут плюнуть в лицо своим палачам и отдать свою жизнь в руки Господа.
Но тут я услышал собственный голос.
— Ладно, я уезжаю, — сказал я без жалости. — А теперь беги в Уиклоу и доноси на меня.
— Прости, прости, — бормотал он, молясь и беззвучно плача.
— Меня о прощении не проси, — сказал я. — Проси своего Бога.
Вскочив в седло, я тронул Майю с места, но тут же отпрянул назад, в темноту, полную сена.
По дороге из Уиклоу шёл отряд английских драгун — они направлялись к ферме. Их сапоги и шпоры сверкали, мундиры алели в ярком солнечном свете, сабли бряцали, знамёна и флажки на копьях развевались на ветру. Их было человек сто.
Выхода не было — я зарылся поглубже в сено, зажал Майе морду руками и зашептал ей на ухо, чтобы она не заржала.
— Твой край даёт тебе ещё один шанс, приятель, — сказал я Патрику О’Тулу.
Предатель или патриот?
Красивые и крепкие, эти английские драгуны из южных графств были лучшими войсками в британской армии; это они несколько лет спустя бросились с саблями на французские пушки при Ватерлоо[19] и смеялись над кавалерией Наполеона, скакавшей в атаку по открытым равнинам. Они вошли на рысях во двор фермы и развернулись, не ломая строя. Впереди ехал офицер. О’Тул, стиснув в ужасе руки, вышел, пошатываясь, им навстречу.