— О чём ты думаешь?
— О дороге.
— Ладно, допустим. Про дорогу и поговорим. Главное, как проходить поворот. Тут, конечно, многое от характера водителя зависит. Но для начала, Костя, надо все делать по правилам. Во–первых, помни о покрытии. Асфальт — одно дело, гравий, камушек, — другое. И помни о боге, чем он нынче нас порадовал. Дождь, снег, гололёд — все это диктует свою езду. Понятно, со временем автоматизм вырабатывается, но сперва…
— Гриша, ты про ветер забыл, — сказала Ксана. — Особенно в горах. Особенно на поворотах. Обязательно, Костя, надо учитывать силу ветра.
Он оглянулся. Он был признателен ей за её доброту. Ведь она могла промолчать до самого города.
И счастьем было, что Туменбай сидел поодаль от неё, уткнувшись в угол. Похоже, он даже подрёмывал, глаза у него были так узко прорезаны, что не поймёшь, что там, за этими прорезями.
— Слава богу, подала голос! —сказал Григорий и вдруг утратил интерес к автоинструкторским наставлениям. — Приглядывайся, Костя, а я помолчу. Тут спуск не из лёгких, тут не до разговоров.
Они проехали пятачок с шашлычной. Музыкантов там уже не было. Наверное, сразу же покатили в город. Вечером им предстоял концерт. Нарядные, сияющие, жизнерадостные выйдут они на сцену. Правда, актриса будет петь и грустные песни, но это будет грусть возвышенная. Костя решил не ходить на этот концерт, если даже Лукьян Уразов и достал для Анны Николаевны билеты. Да что там этот концерт. Иное решение почти вызрело в нём, серьёзное решение. Вот приедут в город, вот попрощаются, пожмёт он Ксане руку, поглядит на неё ещё разок — и все, прощай, Ксана, совсем, навсегда, на веки вечные. Будто тебя и не было, и этого города не было, и этих гор. Всё приснилось. А есть ли на Москву вечерний рейс? Хорошо бы, если бы был. Костю пугала ещё одна ночь в дядиной комнате. Пугали эти присматривающиеся к нему глаза чужих вещей. И присматривающиеся глаза Лизы. И присматривающиеся глаза Анны Николаевны. Разговор с ней. Зачем? Всё показалось бессмысленным, тягостным.
За спиной опять воцарилось молчание, и опять у него не было решимости оглянуться.
12
Говорят: «Человек предполагает, а бог располагает». Бог ли, случай ли, — а что такое случай, про это учёные люди толкуют разное, — но только события дальше пошли совсем не так, как хотелось бы Косте, как он сам с собой порешил. Думалось, вот простится с Ксаной и — в путь, а очутился в доме у Ксаны, где его уже загодя ждали и где уже был приготовлен обед, чуть ли не специально в его честь.
Въехав в город, Григорий даже не стал спрашивать у Кости о его планах. Согласно выработанному Уразо–вым–старшим сценарию, Косте надлежало нынче отобедать у них. Григорий действовал по сценарию.
Правда, Туменбай не был включён в этот сценарий, но тут уж Григорий ничего поделать не мог. Тут Ксана вмешалась. Она не отпустила Туменбая, когда он хотел сойти по дороге. Узнав о плане родителя, она свой собственный наметила план.
— Обед, говоришь? Вот и чудесно, я давно собиралась позвать Туменбая к нам в дом. Нет, нет, Туменбай, прошу тебя, не спорь.
Что ж, так даже получалось интереснее. Григорий, посмеиваясь, вёл машину через город. Планы отца были и его планами, но Григорий не любил скуку, а обед в отчем доме обещал теперь стать не из скучных.
Подъехали к дому. Он был у Уразовых такой же, как и у Лебедевых. С улицы такой же. Высокий дувал почти вровень с домом, прочные, без щёлочки ворота, небольшие окна на улицу, да ещё приуженные ставнями, деревья за дувалом, много деревьев, сливших свои пышные кроны. Там был сад, большой, должно быть. И туда, вовнутрь этого сада, и была обращена жизнь дома, надёжно сокрытая от посторонних глаз. Европейцы вот и снова устроились здесь на азиатский манер. Спору не было, так жить в этом жарком городе было удобнее, чем, скажем, вон в тех новых домах с пропечёнными солнцем стенами. Там, в жару, есть ли спасение? А дом Уразовых подманивал тенью, прохладой, журчанием воды. Костя приготовился к чуду, к такому же, как и в доме тётки, где этот внутренний сад, заплетённый лозой, поразил его. И Костя вовсе не сетовал сейчас, что кто‑то действует наперекор его собственным планам. Главным, ведь главным было принять решение. А он его принял. Он — уезжает. Если есть рейс и если успеет, — сегодня же. А нет, так завтра. Это — главное. А когда все решено, то можно и помешкать чуть–чуть. Пусть этот сон ещё продлится немного. Ксана, её дом, этот город, эти горы, — пускай это все ещё продлится. Даже хорошо, что так вышло. Ведь решено, он уезжает.
Лукьян Александрович с первых же мгновений отдал своё внимание и радушие Косте. Он был приветлив и с Туменбаем, но Косте Уразов–старший чуть ли не являл свою родственность, а Туменбай был для него всего лишь соучеником дочери, и не более того.
И тотчас соответственно повела себя Ксана: все внимание она отдала Туменбаю, а Костю попросту перестала замечать.
Что ж, помня, что он ещё сегодня, ну, завтра уедет из этого города, помня, что он прощается сейчас с Ксаной, всё время помня об этом, Костя какое‑то даже утешение находил в том, как она обходится с ним. И он не ожесточался, а как бы со стороны смотрел на все происходящее. И ясно видел, как весь обширный дом Уразовых разделился сейчас на две части. Там, где находились Ксана и Туменбай, там было так, как на старинных картинах, там было высвечено, туда, неведомо откуда, падал добрый, мягкий, счастливый свет. Но туда ему было нельзя. А там, где он находился, всё время ведомый куда‑то Уразовым, там, как на тех же старинных картинах, краски были пригашены, жила неясность, было сумрачно и печально. И невозможно было выйти из этого сумрака и печали, Уразов крепко держал его под руку, водя от картины к картине, — а дом его был весь увешан картинами, в старинных, тяжёлых, позолоченных рамах. Люди на этих картинах были громоздки, жирны, они поглядывали косовато и с хитрецой. И чванились своими нарядами, золотыми цепями и перстнями, выписанными любовно, тщательно, чуть ли не с подобострастием.
Лукьян Александрович, гордясь, произносил имена художников, которые ничего не говорили Косте, а часто Лукьян Александрович и сам не знал имён творцов этих полотен, называя лишь школы, к которым, как ему думалось, они принадлежали.
— Из рубенсовской конюшни картинка, его, его ученика. Умели в те времена писать женское тело. Просвечивает, живёт. — Лукьян Александрович был рад случаю потолковать о своей коллекции. — Не малых денег мне стоила эта толстуха, скажу тебе, Костя. Не жаль. На картины не жаль. Да они и не дешевеют, картинки-то. Напротив.
— Наилучшее помещение капитала, — бесстрастно молвил Григорий. Не понять было, поддерживает он отца или спорит с ним.
Лукьян Александрович решил, что спорит. Похоже, давний это был спор.
— Да, помещение капитала! — сразу же осерчал он на сына. — Если не видишь в этом искусства, то разгляди хоть деньги. Не тряпки, не побрякушки, а ценности, и даже потвёрже, чем твоя валюта.
— Согласен, не спорю, — миролюбиво заметил сын. — Да только мне бы живых деньжат…
— Погоди, все твоим будет! Устроишь аукцион! — Лукьян Александрович рассердился не на шутку. Да и Григорий, хоть и пытался сохранять миролюбие, упрямо наклонил голову. Давний, давний возник у них спор. Но не при гостях же его продолжать…
— Смотри‑ка, Костя, какие плоды, какие утки, какова снедь да посуда! — Уразов повлёк Костю дальше вдоль стен. — Все собираюсь в столицу свезть эти натюрморты, к специалистам. Хочу дознаться, не великих ли мастеров под своей крышей держу.
— Так ведь вы же сами художник, — сказал Костя.
— Скульптор. Да, я, конечно, вижу, угадываю кисть, но кто тут кто — про это и не всякий искусствовед скажет. Потому‑то художнички во всём мире на подделках и наживаются. Картина и подписана, а не верь глазам своим. Иное же полотно безымянно, а оно‑то — бесценный клад.
— Совсем как в спортлото, — сказал сын. — Игра втёмную.
— Болтай!
— А где же эти картины берутся? — спросил Костя. — У вас тут прямо музей.