Немудрено, что лицейский друг Пушкина, Иван Пущин, навестивший опального поэта 11 января 1825 года, сразу остановил взор на дочери управляющего. «Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи, — вспоминал декабрист. — Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений»[49].
Своим «нездешним» ликом девица явно выделялась среди обитательниц «далёкого северного уезда» (VI, 492).
«От изысканных одесских романов, от блистательных светских красавиц, от аляповатых и претенциозных помещичьих дочек — к простой, милой, доброй девушке» — столь тернистый и «восходящий» путь проделал, по убеждению П. Е. Щёголева[50], Александр Пушкин.
Вон там — обоями худыми
Где-где прикрытая стена,
Пол нечинённый, два окна
И дверь стеклянная меж ними;
Диван под образом в углу,
Да пара стульев…
Так описал романтическую келью Пушкина стихотворец Николай Языков, бывавший в Михайловском[51].
Напомним; весталка Ольга Калашникова ежедневно и подолгу трудилась в комнате няни Арины Родионовны, расположенной напротив пушкинской. Когда же начался «крепостной роман», который поэт без долгих, по всей видимости, предисловий превратил в полноценную связь?
В «Летописи жизни и творчества А. С. Пушкина», составленной М. А. Цявловским, точкой отсчёта объявлен декабрь 1824 года[52]. Думается, что датировку авторитетного учёного допустимо слегка, присовокупив «вопросительный крючок» (VI, 149), скорректировать. Возможно, всё произошло уже в последнюю декаду ноября, вскоре после отъезда из деревни Сергея Львовича Пушкина, который присматривал за сыном, был бдительным «шпионом» (XIII, 116). Между прочим, до начала декабря в сельце отсутствовал и отец девицы, Михайла Калашников[53].
П. Е. Щёголев ничуть не сомневался в том, что Арина Родионовна, ненадолго отложив в сторону чулок и спицы, поспособствовала сближению своего «ангела» с хорошенькой швеёй. Однако наторелый поэт вполне мог обойтись и без сводни.
Амурное приключение не оставило Александра Пушкина равнодушным. Он стал реже посещать тригорских соседок, даже обозвал их (в письме от 4 декабря 1824 года) «несносными дурами» (XIII, 127). А когда в середине декабря в село Тригорское в очередной раз приехал погостить дерптский студент Алексей Вульф, брат барышень, то Пушкин, среди прочего, откровенно поведал знакомцу о завязавшемся «романе». В ответ Вульф, тонкий и циничный знаток предмета, «холодный ремесленник любви» (П. Е. Щёголев), принялся вышучивать сентиментальность питомца муз.
Следствием фривольной беседы стал полемический набросок Александра Пушкина[54], который был написан между 25 и 31 декабря 1824 года[55]. Текстологические наблюдения показывают, что поэтические строчки дались Пушкину не сразу.
Сперва поэт написал:
Смеёшься ты, повеса бойкой,
Что я поломойкой
Пленён…
Потом бумаге был доверен иной вариант стихов:
Смеётесь вы что поломойкой
Пленён я бойкой…
А рядом, на том же листе, зафиксировано: для поломойки…
И наконец Пушкину удалось подобрать более или менее гладкую рифму:
Смеётесь вы, <что> девой бойкой
Пленён я, милой поломойкой… (II, 422, 942).
Стихи не были продолжены, но и в скупых строках черновика автором сказано изрядно.
Бросается в глаза: на всех этапах сочинительства в намечавшемся послании неизменно присутствовала «поломойка», слово совсем не пушкинское, инородное, никогда — ни до, ни после гривуазного разговора — в текстах поэта не встречавшееся[56]. Очевидно, Александр Пушкин заимствовал его у Вульфа, и процитировал он «любезного Алексея Николаевича» (XIII, 162), следовательно, намеренно. Студиоз из Дерпта, не усматривавший в представителях «хамова племени» себе подобных, беспечно назвал Ольгу Калашникову «поломойкой», и данное уничижительное титулование не пришлось собеседнику по вкусу. Ссориться Пушкин не хотел; взамен этого взял в руки перо и попробовал возразить — для себя и как бы про себя — приятелю стихами. Смысл оных угадывается: «Что ж, Вульф, быть по-твоему: поломойка так поломойка. Но поломойка, согласись, милая; и я пленён ею».
Спустя пару недель в сельцо Михайловское пожаловал Иван Пущин, тоже знатный ловелас. Побывав в комнате Арины Родионовны и разглядев вышивавшую Ольгу Калашникову, он вмиг смекнул, кем является эта броская девица для Пушкина: «Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порождённым исключительным положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием».
А дальше друзья, не сговариваясь, повели себя как заправские авгуры: «Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и всё было понятно без всяких слов»[57].
Потом Ольгу и прочих работниц лицейские потчевали наливкой.
Наброском «Смеётесь вы…» и стихами о «белянке» поэт не ограничился. Едва заметное присутствие Ольги Калашниковой было обнаружено исследователями и в некоторых других пушкинских произведениях михайловского периода.
Например, полагают пушкинисты[58], в переложении элегии Андре Шенье, которое было напечатано лишь в 1916 году:
О боги мирные полей, дубров и гор,
Мой Аполлон ваш любит разговор,
Меж вами я нашёл и Музу молодую,
Подругу дней моих невинную, простую,
Но чем-то милую — не правда ли, друзья?
И своенравная волшебница моя,
Как тихой ветерок иль пчёлка золотая,
Иль беглый поцелуй, туда, сюда летая… (II, 283).
«Набросок не окончен, и если уж искать автобиографических приурочений, то нечего далеко ходить, — утверждал П. Е. Щёголев. — Ни к кому другому, кроме как к невинной, простой, милой и доброй Ольге Калашниковой, нельзя отнести это приурочение»[59].
Тот же П. Е. Щёголев, коснувшись щекотливой «темы обольщения невинной девушки», связал с Ольгой Калашниковой фрагменты «Сцены из Фауста», которая была создана в конце мая — июле 1825 года[60].
По мнению Л. М. Аринштейна, «отзвуками любовных встреч с Ольгой» наполнены строфы вольного перевода <«Из Ариостова „Orlando furioso“»>[61]. Эти стихи предположительно датируются январём-июлем 1826 года[62]: