Литмир - Электронная Библиотека
A
A

С некоторых пор, несмотря на удачу в делах, несмотря на то, что земли и денег у него становилось все больше, Фома пребывал в крайне желчном и раздраженном настроении. Причина была в душевном и телесном нездоровье его жены. Сколько раз он возил ее в Кутанс к доктору, но тот мало что уразумел в болезни Жанны. Да и как ему было справиться с необычайной болезнью без названия — впрочем, как и с любой другой, причина которой состояние нашей души, — если замечал только жар и темные пятна?

— Что же приключилось с женой Фомы, которая всегда была чистым золотом? — спрашивала вся округа, и тот же самый вопрос неотвязно мучил самого Ле Ардуэя.

Как-то, проезжая по обыкновению по пустоши из Кло в Кутанс, он встретил свою Жанну. Она сидела прямо на земле, и лицо ее, всегда холодноватое и чуть ли не высокомерное, было залито слезами. Она обливалась ими, словно Агарь в пустыне. А когда встревоженный муж попробовал ее утешить и стал расспрашивать, она будто закоченела, да так, что он даже испугался, не померла ли. После этого случая он больше никогда уже ни о чем жену не спрашивал. Однако насильственное смирение не мешало копиться раздражению и беспокойству, и как им было не копиться, если образцовая хозяйка, зоркая и трудолюбивая Жанна, вдруг выпустила из рук все, что прежде заполняло и направляло ее жизнь, если ни с того ни с сего бросила Кло.

А Жанна, пожираемая затаенной страстью, словно впала в оцепенение сродни параличу, но продолжала навещать «старую подлюку», как не обинуясь называл якобинец Фома «аристократку» Клотт, и встречалась по-прежнему с бывшим шуаном, о котором гомонила вся округа. А если прибавить к главной беде еще и всевозможные толки, собранные по словечку там и сям, то вы поймете, какой тяжкий камень лежал на душе крестьянина, заставляя его супить брови.

Ехал Фома через пустошь и подгонял лошадку, которая и так бежала бойкой рысью. Не очень-то ему хотелось, чтобы ночь застигла его в опасном месте, находившемся в те времена в расцвете своей худой славы, отголоски которой и до сих пор смущают отважных смельчаков. Уже проехав немалую часть пути в сторону Белой Пустыни, Ле Ардуэй пришпоривал кобылу и прикидывал, много ли осталось светлых минут и успеет ли он выехать с пустоши до того, как малиновый шар, повисший там, где, по выражению знаменитого пейзажиста, «небо при свете дня целуется с землей», окончательно скроется за горизонтом.

День был безоблачным и знойным. Догорая, он превратился в серое марево, мутное, неподвижное, висящее над пустынной равниной, что томила сердце величием безнадежности, каким томит бескрайнее море. Ни одно существо — ни человек, ни животное — не оживляло угрюмую складчатую плоскость, похожую на поверхность бродильного чана, что перелил алую пену за край, за горизонт. Глубокая тишина царила над мертвой равниной, нарушал ее разве что топот копыт да монотонное гудение слепней, что вились над развевающейся гривой лошади.

Фома трусил, погрузившись в глубокое раздумье, низко опустив голову и сгорбив спину, ставшую похожей на мешок с зерном, и вдруг порыв ветра, освеживший его лицо, донес до него дребезжанье человеческого голоса, который заставил его настороженно встрепенуться. Он огляделся вокруг, но и вблизи и вдали увидел лишь пыльную, стелющуюся перед глазами пустошь. Несмотря на трезвое здравомыслие Ле Ардуэя, бесплотный голос, звучащий посреди пустыни, которую народное воображение населило всевозможными демонами и призраками, подействовал на Фому, приготовив к неслыханному зрелищу. Он продвигался вперед, голос звучал все громче, словно тропинка, по которой резво трусила лошадь, сторожко прядая ушами, будто щекоча ими и раздражая напряженные нервы всадника, вела прямо к нему.

Ослепительная алость заката мало-помалу превращалась в тяжелый едкий пурпур, и чем больше насыщалась она темной синевой, тем отчетливее раздавался голос, словно бы исходя из темной земли, как с наступлением ночи выходят из болот блуждающие огни. Впрочем, звуки этого голоса были скорее грустны, чем грозны. Ле Ардуэй сотни раз слышал эту песню, столь любимую пряхами. Он различил даже слова протяжной жалобы бредущих странников:

Нас было больше пятисот —
И все одна семья,
Я был удачливее всех
И стал за главаря.
Трухлявый пень — мой царский трон
Под кроною густой.
Я — царь, и нищего клюка
Державный скипетр мой.
Туре-люре-ля,
Тра-ля-ля-ля-ля.
По всем дорогам я хожу,
Их пыль знакома мне.
Один даст хлеб,
Другой даст сыр —
Достаточно вполне.
И так брожу не первый год
Я из села в село,
И если сальца кто-то даст,
Считай, что повезло.
Туре-люре-ля,
Тра-ля-ля-ля-ля.
Мне не грозит в перинах преть
И заболеть потом.
Я растянуться не боюсь
В канаве под кустом.
Я под открытым небом сплю
С котомкою своей.
Когда в ней хлебушка кусок,
То жить мне веселей!..
Туре-люре-ля,
Тра-ля-ля-ля-ля[29].

Последний звук смолк, а Фома оказался как раз перед одной из тех складок, какие, если читатель помнит, я заметил, еще когда мы путешествовали со стариной Тэнбуи, — за подобием пригорка притаились, словно за волной лодка, три подозрительных существа, — они распластались на земле, будто пресмыкающиеся. Несмотря на жалостливую песню, которую тянул один из них, несмотря на жалкую одежду — домотканые рубахи из конопли, сабо без ремешков, набитые сеном, широкополые шляпы, пожелтелые от дождей, котомки и суковатые палки с железными наконечниками, с какими из века в век ходят в здешних местах нищие, незнакомцы не были побирушками, они были пастухами. Потому и висели у них на руках огромными браслетами золотые, блестящие, прочно сплетенные веревки из соломы, которыми они привязывают за ногу свинью-гулену или обкручивают рога быка, чтобы тащить за собой, солома же для плетения веревок торчала у них из котомок, была навернута вокруг талии поверх поясов.

Да, это были пастухи-бродяги, люди вечного безделья — неподвижные, со светлыми, будто кора ивы, волосами, с сонным, затуманенным и тяжелым взглядом. Они услышали поначалу издалека, а потом все ближе и ближе топот лошадиных копыт: не видя их, к ним приближался рысцой Ле Ардуэй. Один из пастухов, опершись на палку, привстал, и кобыла Фомы резко шарахнулась в сторону, перепуганная внезапным появлением.

— Змеюки поганые! — заорал Фома, узнав бродяг, которых выгнал из Кло. — Разлеглись поперек дороги, как пьяные свиньи, а лошади честных людей пугаются и шарахаются! Мразь! Гнусное отродье! Когда же очистится от вас наша земля?!

Тот, который только что приподнялся, опершись на свой воткнутый в землю посох, уже присел в пыли на корточки и уставился на Ардуэя пристальным немигающим взглядом, как смотрела бы жаба. С этим пастухом разговаривала и Жанна у ворот Старой усадьбы. Странная у него была кличка — Поводырь, а настоящего его имени никто в округе не знал. Может, и не было у него настоящего имени.

— Почему нам здесь не лежать? — спокойно отозвался пастух. — Земля-то, она для всех, она общая, — с горделивой уверенностью дикаря прибавил он, создав, ни на секунду не задумавшись, угрожающий лозунг современного коммунизма.

Сидя на корточках в подбитых железом сабо рядом с воткнутым в землю посохом, похожим на копье, — копье раздела, у подножия которого в один прекрасный день человеческий род лишится собственности, — Поводырь, без сомнения, привлек бы взгляд любопытного наблюдателя или художника. Справа и слева от него лежали на животах, уперевшись локтями в землю, два его товарища — неведомые животные, выползшие из норы, геральдические звери-двойняшки или, скорее, из-за своей неподвижности, сфинксы в пустыне. Лежали и смотрели узкой полоской глаз из-под белесых ресниц на фермера и на его лошадь. Ле Ардуэй же видел в них лишь трех ленивых, нахальных вымогателей и попрошаек, которых он, вознесенный на высоту своей лошади, от души презирал, гордясь своей силой. Поджарый, крепкий, он мешок зерна снимал с воза играючи, будто женушку в пышных юбках. Что ему три лентяя, три альбиноса, похожих на белотелых моллюсков?! Хотя… Какое-то воздействие… А, собственно говоря, чего? Закатного часа? Худой славы пустоши? Или, может быть, суеверий, что сопутствовали пастухам-бродягам, приходившим неизвестно откуда, исчезавшим неизвестно куда, как неизвестно, откуда брался ветер и куда девалась старая луна… В общем, Ле Ардуэй, хоть и сидел в удобном, украшенном медными бляшками седле, все же чувствовал себя менее уютно, чем возле большого камина в Кло с кружкой своего знаменитого сидра в руках. Для всех котантенцев, и для хозяина Фомы тоже, неподвижные альбиносы, распластавшиеся на земле в косых лучах заходящего солнца, окрасившего их пурпуром, обладали чем-то завораживающим.

вернуться

29

Перевод М. Нешкина.

33
{"b":"181350","o":1}