Но никакие тени не могли омрачить еще больше скорбное лицо мадам де Фержоль. Окружающее было не властно над бронзовой медалью, потемневшей от тоски. Барон, как и подобает богатому аристократу, любил пышные приемы и роскошь, после его смерти мадам де Фержоль все отринула, подчинившись суровым правилам Пор-Рояля[18], — в те времена в провинции он еще был влиятелен. Аскетизм, бичующий грехи и умерщвляющий плоть, вытравил из нее женственность, но она захотела остудить к тому же свое горячее сердце и нашла для него ледяную, как мрамор, опору. Баронесса изгнала из дома всю роскошь, распродала экипажи и лошадей, рассчитала многочисленных слуг, оставив при себе одну Агату, ту, что приехала вместе с ней из Нормандии двадцать лет назад и состарилась у нее на службе. Вдова стала жить скромно, как беднейшая горожанка. Известно, что маленький городок — это банка с пауками, вернее, с болтунами, так что, видя все эти перемены, злые языки сейчас же обвинили баронессу в скаредности. Сотканной паутиной любовались, как обновой, пока она не расползлась. Слухи о скупости мадам де Фержоль всем наскучили и постепенно затихли. Она помогала бедным втайне, но ее добрые дела все-таки обнаружились. Понемногу лучшие умы низших слоев населения, осевшего на дне закупоренной бутылки, утвердились во мнении, что мадам де Фержоль — дама достойная и добродетельная, хотя и не понимали, как она может так долго жить затворницей, ревностно оберегая свою затаенную боль. Видели ее только в церкви: все издали смотрели с почтительным любопытством на величественную фигуру в длинном черном одеянии, неподвижно сидящую на скамье от начала до конца службы. Под низкими сводами романской церкви с приземистыми опорами, сложенными из грубого камня, она казалась королевой династии Меровингов, восставшей из гроба. По сути, мадам де Фержоль и была королевой, вот только ничтожный маленький городишко не походил на королевство. Она властвовала над умами, сама того не подозревая и не желая. Баронесса не могла оставаться незримой, как персидские владыки древности, но ее могущество было сродни их могуществу, поскольку она жила в самом сердце тесного мирка, не снисходя до него, таинственная и далекая.
Пасха в тот год была ранняя. Она пришлась на апрель, и на Страстной неделе мадам де Фержоль занялась хозяйственными делами, к которым в провинции относятся как к священнодействию. В доме баронессы началась «весенняя стирка», а стирка тогда была целым событием. В богатых домах, как водится, четыре раза в год устраивали «большую стирку», перестирывая обширные запасы постельного и столового белья. В гостиной на званом вечере обсуждали как интереснейшую новость сообщение, что у мадам такой-то «большая стирка». Для «большой стирки» нужны были огромные чаны, тогда как для обычной хватало лохани. Для «большой стирки» в дом приходили прачки, что сулило беспорядок и неприятности, поскольку прачки в большинстве своем сплетницы и язычок им не привяжешь. Все они нахалки, бесстыдницы, ненасытные обжоры и пьяницы; вода, в которой они целый день полощутся, отнюдь не смягчает их нрава, а стук вальков не заглушает несносной болтовни. У любой хозяйки, даже у самой властной, холодело внутри при мысли, что надо «позвать прачек». По счастью, в Святую субботу мадам де Фержоль уже отдыхала от них. Ворвавшись, как смерч, в «особняк де Фержолей» и на несколько дней лишив одиноких женщин тишины и покоя, шумные повелительницы валька и корыта, перемыв хозяйкам не только белье, но и косточки, наконец удалились. Простыни и скатерти осталось только «прибрать», как говорят в провинции, и Агата с единственной нанятой на год прачкой вдвоем снимали высохшее белье с натянутых в саду веревок — помощи им не требовалось. С восхода солнца они были в саду, сплошь завешенном белыми полотнищами, которые шуршали и развевались, подобно знаменам, или надувались на ветру, как паруса. Служанки сновали без устали взад-вперед по садовым дорожкам и к приходу госпожи успели завалить бельем круглый стол и стулья в столовой. Мадам и мадемуазель предстояло теперь все сложить — этой обязанности они никому не доверяли. Мадам де Фержоль как истая нормандка знала толк в хорошем белье и приучала дочь к домовитости. Для Ластени у нее было заранее приготовлено превосходное приданое. По возвращении из церкви мать и дочь сейчас же с охотой принялись за дело, словно обыкновенные мещанки. Баронесса и Ластени стояли по обе стороны громоздкого круглого стола красного дерева и нежными руками складывали полотняные простыни, когда в столовую вошла Агата с целым ворохом белья на плече и обрушила его на стол снежной лавиной.
— Святая Агата! — Это было ее обычное присловье, впрочем, можно ли обвинить в святотатстве верующую, которая и в горе, и в радости истово призывает святую покровительницу? — Святая Агата, какое тяжелое! Как его много! А чистое-то какое! Прямо снег! И сухое, и пахнет как! Да, мадам и мадемуазель, вам с ним и к обеду не управиться. Ничего, с обедом подождем. Вы обе есть никогда не хотите, а капуцин ушел! Насовсем ушел, больше не вернется. Святая Агата! Говорят, эти капуцины всегда так, ни вам, благодетели, спасибо, ни до свидания!
Старая служанка привыкла говорить с госпожой откровенно. Когда барон увез мадемуазель д’Олонд и случился скандал, красавица Агата, бело-розовая, как яблоневый цвет, истинная дочь Котантена, отважно последовала за своей влюбленной госпожой в Севенны. С тех пор она стала в три раза старше, но так и осталась девицей. Право быть прямодушной она заслужила честно. Во-первых, потому что из преданности госпоже «не побоялась попасть на зубок всем кляузникам», участвуя в истории с увозом, во-вторых, потому что вырастила Ластени, и, в-третьих, потому что осталась с ними в «этой кротовой норе», которую ненавидела всей душой. Уроженка края сочной травы и тучного скота, Агата пережевывала мысль о превосходстве своей родины с упорством коровы, жующей жвачку. Ее откровенность объяснялась еще и тем, что они втроем жили очень замкнуто и, тесно общаясь, привыкли друг к другу. Будь у мадам де Фержоль по-прежнему два десятка слуг, Агата не осмелилась бы говорить ей правду в глаза; она и сейчас глубоко почитала госпожу и была дерзкой лишь на язык. Баронесса проявляла снисходительность к малым сим, как повелевали ей благородство и воспитание, но благородству и воспитанию не под силу вполне обуздать гордую натуру.
— Что вы такое говорите, Агата? — отвечала мадам де Фержоль с безграничным терпением. — Ушел! Отец Рикюльф ушел! Вы слышите, дочь моя? Сегодня Святая суббота, а завтра Пасха, ему предстоит после вечерни читать проповедь, пасхальная проповедь венчает труд великопостного проповедника.
— Так он все равно ушел! — стояла на своем старая дева: она упорно носила нормандский чепец и хранила верность родному диалекту, так что в ее упрямстве не приходилось сомневаться. — Вот так-таки и ушел, представьте себе! Я знаю, что говорю. Ушел, как бог свят. Церковный сторож прибегал за ним, еле дух перевел, сказал, что в церкви у исповедальни народу тьма, все хотят назавтра причаститься, а его нет как нет. Ну откуда ж мне его взять! Я видала, как он чуть свет сошел по большой лестнице вниз в капюшоне и с палкой, раньше-то он свою палку за дверью в комнате оставлял. Я как раз поднималась, а он идет мимо, прямой, будто аршин проглотил, слова доброго не сказал, не взглянул даже, хотя, по мне, опускай он глазищи, не опускай, все равно они хуже некуда. Я еще удивилась, зачем ему палка, церковь от нас в двух шагах, незачем палку брать. Обернулась, поглядела, как он уходит, да и пошла за ним следом, думаю, постою в дверях, погляжу, куда это он направился с палкой в такую рань. А он, вот честное слово, как припустит по дороге в сторону большого распятия! Теперь уж он далеко, если только не сбавил ходу. Ищи ветра в поле.
— Нет, не может быть, чтобы он ушел, — проговорила мадам де Фержоль.
— Был, и нет его. Растаял тихо и незаметно, как пар над кастрюлей, — настаивала Агата.
И она была права. Он действительно ушел. Мадам и мадемуазель де Фержоль не знали, а служанка и подавно, что капуцины всегда неожиданно покидают дом, где нашли приют. Капуцин уходит вдруг, так же, как приходит вдруг смерть или как является вдруг Господь. «Яко тать в нощи», — сказано в Евангелии. Капуцин уходит «яко тать». Входишь утром в комнату, где он гостил, а его и след простыл. Таков их поэтичный обычай. Шатобриан знал толк в поэзии, и вот что он писал о капуцинах: «Наутро их искали, но они уже исчезли, как внезапно исчезали святые ангелы, посещавшие дома праведников». Однако в тот момент, когда началась эта история, Шатобриан еще не написал свою апологию «Дух христианства», и мадам де Фержоль, у которой до сих пор гостили монахи менее поэтичных и менее аскетических орденов, привыкла, что вне церкви они люди обходительные и не покидают гостеприимных хозяев без должных благодарностей и поклонов. И все-таки, коль скоро мать и дочь и раньше не жаловали отца Рикюльфа, их в отличие от Агаты его скоропалительное исчезновение не возмутило. Ушел, и слава богу! Его присутствие все это время скорее стесняло, чем радовало их. Есть о чем печалиться! О нем и вспоминать не стоит.