Зато мадам де Фержоль, успокоившись, что никто никогда не узнает о грехе дочери, смягчилась и вспомнила, очевидно, христианский завет: «Всякий грех простится»[25]. Во всяком случае, исчезла ее всегдашняя раздражительность, которую раньше она, хоть и обладала сильной волей, не могла сдержать. Безнадежность сродни смерти, а мы рано или поздно смиряемся со смертью; вот только Ластени не могла смириться с тем, что безнадежно погибла. Чувства слабой девушки оказались более глубокими, чем чувства сильной женщины… Дочь не изменила своего отношения к матери. Увядший цветок не раскрылся. Мать смягчилась, но дочь была неумолима, — в затянувшейся ране остался осколок клинка, в раненой душе осколком засела обида. Несколько дней у Ластени не было сил встать, наконец она поднялась, слабая, обескровленная, помертвевшая, — встала напрасно, потому что страдала от неизлечимого смертельного недуга. Агата надеялась, что, раз ее любимица слегла, в ее болезни наступил перелом, а следом — кто знает, вдруг? — придет выздоровление. Однако ей пришлось убедиться, что родная животворная земля не властна исцелить Ластени, и старая нянька укрепилась в мысли, что «голубку поймал в тенета дьявол», и попросила у мадам де Фержоль разрешения совершить паломничество ко гробу блаженного Фомы из Бивиля. Вдова отпустила служанку.
Агата отправилась в путь босиком, исполненная все еще живой в этом краю, где вопреки прогрессу всеобщего безбожия соблюдают старинные религиозные обряды, простой и искренней средневековой веры. Спустя четыре дня она вернулась в Олонд еще печальнее, чем прежде, потому что надежда на чудо, о котором она просила с такой горячей убежденностью, угасла. С Агатой случилось нечто необычайное, сверхъестественное, так что ее душа, верующая и вместе с тем суеверная, впитавшая с юности все заблуждения своей родной Нормандии, испытала глубокое потрясение и ужас. Возвращаясь из паломничества, она увидела собственными глазами то, о чем слышала с детства и чего больше всего боялась. Увидела то, что нормандские крестьяне называют предвестием смерти.
Она уже подходила к Олонду, но сильно припозднилась, поскольку во исполнение данного ради Ластени обета туда и обратно шла босая и ее ноги сильно устали. Она брела поздней ночью среди живых изгородей, что ограждают поля и пастбища; вокруг ни единого дома, ни единой живой души — безмолвие и безлюдье. Агата не боялась идти одна в ночной темноте по пустынным равнинам и все-таки невольно прибавила шагу. Покой царил у нее в душе и в мыслях. Поутру она причастилась, и ее наполнила безмятежная благодать, какую дарует причастие. Безмятежная благодать виделась ей и в природе, причастившейся белой облаткой луны. Луна и Агата, одинаково тихие и умиротворенные, спокойно шествовали каждая своим путем. Дорога между изгородей стала уже, превратилась в тропку, и вдалеке при голубоватом свете луны Агата приметила белое пятно и подумала, что это туман поднялся от всегда влажной в Нормандии земли. Однако, подходя все ближе и ближе, служанка отчетливо различила в белом пятне гроб, который преградил ей дорогу… По древнему поверью, таинственный гроб, брошенный провожатыми, служил предвестием близкой неминучей смерти, и, чтобы отвести от себя дурное, нужно было набраться храбрости и отодвинуть его. В детстве Агата слышала много рассказов о встрече с гробом, и все сходились в одном: если человек думал, что гроб ему помстился, и перешагивал через него, как через колоду, то поутру его находили лежащим без чувств на том же самом месте, потом он начинал хиреть и вскоре умирал. Агата от природы была не робкого десятка и, как христианка, не боялась смерти, вся беда в том, что думала она не о своей судьбе, а о судьбе Ластени. И чем ближе подходила к гробу, тем отчетливее его видела. Подойдя совсем близко, она, несмотря на все свое мужество и веру, на мгновенье обмерла: луна, бледное солнце призраков, освещала белый гроб на черной тропе, тянувшейся меж темных стен живой изгороди. «Нет, если б я боялась только за себя, у меня никогда не хватило бы духу к нему притронуться, — подумала Агата, — но ради моей голубки!..» И она опустилась на колени посреди тропы, помолилась, перебирая четки, поскольку на силу молитвы полагалась больше, чем на свою, еще раз перекрестилась и взялась отворачивать гроб.
Но старушке оказалось не по силам его сдвинуть, и ее сердце горестно сжалось: чтобы сладить с судьбой и со смертью, нужно было отвернуть гроб с дороги в сторону, а сил у нее не хватало! Он был такой тяжелый. Он не поддавался. Агата налегала, что есть мочи, но упорство не прибавило ей сил. Словно в насмешку над ней, гроб не сдвигался ни на пядь. Будто в землю врос. «Раз он не сдвигается, значит, в нем покойница», — подумала старая служанка: мысль о Ластени не шла у нее из головы. Ее любовь и вера могли бы двигать горами, а старческие руки напрасно силились стронуть с места четыре жалких сосновых доски! В отчаянии от собственной слабости перед дурным предзнаменованием Агата снова принялась молиться. И опять не поддалась проклятая домовина… Удрученная, подавленная, она пробралась в узкую щель между гробом и живой изгородью — не до утра же ей здесь сидеть! Вот тут на нее и напал страх. Руки, только что толкавшие неподъемный ледяной гроб, задрожали. Отойдя достаточно далеко, Агата почувствовала угрызения совести и отважно решила: «Вернусь! Попробую еще раз!» Она обернулась, собираясь возвратиться, но позади нее на узкой прямой тропе ничего не было. Гроб исчез… Агата даже не смогла найти места, где он стоял. Тропинка вновь стала черной тенью между двумя освещенными луной живыми изгородями, что стояли не шелохнувшись, — небывалое дело, в эту ночь не было ветра! «Нет Господня дыхания, — сказала про себя старушка, — неподвижный воздух люб всякой нечисти».
Охваченная страхом, она поспешила прочь. Неподвижный воздух и свет луны, тоже «какой-то нечистой», внушали ей ужас. Она шла быстро, почти бежала, и луна с левой стороны бежала за ней вдогонку. Теперь Агате казалось, что луна — это череп, который катится вслед за ней. Бледная от ужаса, чувствуя, что у нее от страха зуб на зуб не попадает, Агата спешила домой из последних сил. На повороте тропинки луна, бежавшая за Агатой, вдруг исчезла из глаз, отстала. «Я все думала, — говорила потом Агата, холодея при одном воспоминании, — что черепушка в небесах догонит меня, подкатится под ноги, как дьявольский кегельный шар, опрокинет, и я все кости переломаю! Так и останусь лежать, никогда до дому не доберусь».
Но она все-таки добралась до замка Олонд, перепуганная и расстроенная, — думала, ей подали знак о том, что уже случилось, и готовилась к худшему. Угрюмая тишина, царящая в замке, успокоила ее. Может быть, мать и дочь спали, а может, их томила бессонница — ни единого шороха не доносилось из спальни. На следующее утро Агата обнаружила, что Ластени выглядит немного лучше, чем раньше. Не будь ночного видения, она бы порадовалась, что святой помог бедной страдалице. Служанка подробно рассказала баронессе обо всем, что с ней случилось в пути, но о видении умолчала. «Ни к чему это, — решила она, — все равно она не поверит».
Зато мадам де Фержоль верила в силу молитвы и в чудеса святых. Она сказала Агате, что ее паломничество ко гробу блаженного исповедника очень помогло Ластени, той стало гораздо лучше. Баронесса хотела видеть улучшения, поскольку ей не терпелось пойти в церковь — в Олонде она еще ни разу туда не ходила из-за необходимости скрываться от соседей.
— Полагаю, мы наконец-то сможем выстоять мессу, — сказала она, подразумевая себя и Ластени.
Ведь Агата все это время ходила в церковь и не совершала смертного греха, тогда как баронесса до сих пор могла лишь корить себя за пренебрежение христианским долгом — себя и в еще большей мере дочь, грешницу, что ввела и ее во грех. У старой служанки всегда была возможность сходить в один из соседних приходов «за святой мессой», по ее собственному выражению. Ходила она «за мессой», накинув черную шаль поверх чепца, чтобы никто ее не узнал, становилась в церкви у самого входа возле чаши со святой водой и уходила сразу после службы. Так же как ходила по субботам на рынок в Сен-Совёр за припасами на неделю. Надо сказать, что прихожанам в церкви было «не больно-то нужно знать», как любят говорить нормандцы, кто она такая и откуда, — обычная крестьянка, и ничего больше. Но баронессе де Фержоль не пристало бывать в церкви тайком. Поэтому теперь, когда баронесса сочла возможным появиться в церкви открыто, она не то чтобы обрадовалась — состояние дочери не позволяло ей радоваться от души, — но почувствовала явное облегчение, после долгого мучительного заточения вздохнув наконец свободнее. Трезвая, практичная, уверенная в себе мадам де Фержоль решила, что им с дочерью пора покинуть суровый затвор, коль скоро он уже сослужил им службу.