Елена Арсеньева
Загадка старого имения
Глава 1
Прибытие незнакомки
Чудным майским днем 183* года по утоптанным дорожкам старого сада, окаймленным свежей и яркой первой травой, бежала девушка лет восемнадцати, одетая с той небрежной простотой, которую позволяют себе наши уездные барышни, уверенные в том, что гостей нынче не будет, а значит, можно не изощряться с нарядами. На ней было зелененькое барежевое[1] платьице, в котором эта светловолосая девушка и сама казалась цветком, подобием тех одуванчиков, которые там и тут пестрели в траве под деревьями.
Сад, пронизанный солнечными лучами и осененный голубым ясным небом, был полон птичьего щебета, благоухал свежестью и первым яблоневым цветом, и все здесь являло картину самого радостного бытия… Все, кроме лица самой девушки. Его нежные милые черты омрачала тревога. В руке девушка держала распечатанное письмо, изредка взглядывая на четкие, резким острым почерком написанные строки, и тогда еще пущее беспокойство выражалось на ее лице, а взгляд пугливо обегал окрестности, словно ей чудилось, будто за каждым деревцем или кустиком таится опасность.
Девушка выскочила из-под деревьев на просторную поляну, за которой находился барский дом – одноэтажный, на высоком фундаменте, с двумя флигелями по обе стороны фасада, выдержанный в стиле истинно русского «деревенского классицизма», при котором дворяне наши сельские изощрялись деревянным, оштукатуренным и покрашенным в желтый и белый цвет строениям придавать внушительный вид и благородные пропорции, – и со всех ног бросилась к крыльцу, на котором был накрыт к чаю стол. Около него с беспокойным видом похаживала женщина, одетая по-старинному – в сарафан, простой летник и повойник. Впрочем, при появлении девушки лицо ее немедленно приняло строгое выражение, и она назидательно проворчала:
– Зачем бегать так-то?! Сколько раз говорено!
Ее полное, румяное лицо сорокапятилетней женщины, еще не утратившее некоторой свежести, можно было бы назвать красивым, если бы не густые, сросшиеся у переносицы брови и пронзительные черные глаза. Даже при взгляде на девушку они не смягчились, словно перед ней стоял провинившийся ребенок, а не взрослая барышня.
– Извольте руки мыть, Олимпиада Андреевна, да за стол скорей. Пышки небось простыли уже… – снова укоризненно начала она, но осеклась, только сейчас обратив внимание на письмо, которое сжимала девушка. Мгновение смотрела на него с хищным выражением, а потом протянула: – А э-э-это еще что такое?!
– Зосимовна… – проговорила та, чье имя было Олимпиада Андреевна, хотя гораздо более пристало бы ей ласковое Липушка… (к слову, именно так к ней и обращались покойные родители, а оттого и мы станем называть именно так, как бы ни изощрялись строгая нянька, почтительные слуги или вежливые соседи), – Зосимовна, со станции почту привезли[2]. Я как раз у ограды была, меня мальчишка окликнул и письмо передал. Зосимовна, это от нее письмо! Она ответ написала! Она едет! Она здесь будет не нынче, так завтра!
Черные брови собеседницы так и столкнулись у переносицы, выражая недовольство, но тут же лицо приняло равнодушное выражение:
– Не пойму, о чем вы лопочете, барышня. Кто такая она? Куда едет? Откуда? Какой такой мальчишка и что за письмо он вам отдал?!
– Разве не видишь? – Липушка нетерпеливо сунула ей бумагу, которую держала в руке. – Александра Даниловна едет! Ну, мадемуазель Хорошилова – та самая, о которой перед смертью папенька сказывал! Которой я написала сразу после его кончины, а она все не отвечала! И вот ответила! И едет!
– Откуда вы это письмо взяли, Олимпиада Андреевна? – тут же спросила нянька. – Кто вам его передал?
– Или ты оглохла? Да говорю ж тебе – мальчишка! – с досадой ответила Липушка. – Деревенский какой-то, белобрысый… а, вспомнила! Это Федотка, сын кузнеца. Да-да, помню, как мы с Николашей Полуниным катались, а у моей Незабудки расшаталась подкова, и мы остановились около кузни, а этот Федотка нам квасу напиться принес, а квас оказался кисловат, и Николаша сказал, что не квас это, а сущая татарская буза, и Федотка обиделся и заревел, дескать, барин их басурманами называет, коль говорит, будто их квас – это буза татарская. А Николаша…
– Погодите, барышня, – бесцеремонно прервала Зосимовна, и выражение простодушного, самозабвенного оживления, которое взошло на лицо Липушки, когда она вспоминала об этом эпизоде, а особенно – когда произносила имя неведомого Николаши, мигом угасло. – Как письмо к этому Федотке попало?
– Да почтальон передал, как еще? – пожала плечами Липушка. – Там целый мешок был газет, которые еще папенька выписывал, но от которых мы никак не можем отписаться, мною заказанные журналы, альманахи, книжки… Все это Федотка должен вот-вот в дом принести, он в обход пошел, вокруг забора, а я как письмо увидела, так схватила его – ну как было удержаться, к нам же никто давным-давно уже с тех пор, как папенька скончался, не пишет, – прочитала – и мигом напрямик, через сад. Так я Федотку и обогнала… а вот и он идет, – указала она на мальчишку, входящего в ворота со стороны большой дороги с объемистым рогожным мешком в охапке, в каких обычно отправляют многочисленную почту, направленную по одному адресу.
Был мальчишка белобрыс, веснушчат, босоног, одет в домотканую одежду и мало чем отличался от прочих своих деревенских сверстников. Правда, выражение его синеглазой физиономии было весьма смышленое и даже лукавое. Впрочем, при виде сурово сошедшихся бровей Зосимовны он замедлил шаг и начал сбиваться с ноги. Вид его сделался озабоченным и виноватым. Однако это произошло не потому, что он на самом деле чувствовал за собой провинность. Просто в присутствии строгой няньки, по сути дела – домоправительницы и после смерти барина управительницы имения, всякий из протасовских крестьян начинал ощущать себя виновным во всех смертных и не смертных грехах и в любую минуту мог ожидать наказания, всегда сурового и никогда не отменявшегося даже прежним господином, тем паче – робкой барышней.
– С каких это пор ты, Федотка, почтальоном заделался? – сурово спросила Зосимовна. – А Савелий где ж?
– Да там, на мостках. Там девки столовое белье прут[3], Савелий и задержался с Агашей поболтать, – простодушно пояснил Федотка. – Увидел меня и говорит – на тебе, снеси к Зосимовне почту. Да гляди, говорит, неси бережней, мешок вон разошелся. – В подтверждение своих слов Федотка показал барышне и Зосимовне порванный край рогожки. – И только он это сказал, как из прорехи возьми да и выпади письмо. Савелий глянул – он же грамотен! – и говорит: ага, это барышне, вишь, написано: г-же Протасовой Олимпиаде Андреевне в собственные руки, – его в мешок не клади, не то снова вывалится. Я письмо за пазуху сунул, пяток шагов прошел – гляжу, барышня за оградой гуляют. Ну я и отдал письмо им в собственные руки, как там написано.
– Тебе велено было почту кому нести? – спросила Зосимовна, приподнимая брови, отчего они зашевелились, как две черные гусеницы, готовые вползти под темный ее повойник.
– Тебе, Зосимовна, – отозвался Федотка, глядя исподлобья.
– А ты кому понес, пащенок?
– Зосимовна, ты что? – удивилась Липушка. – За что ты на него гневаешься? Письмо мое, что ж такого?
– Ах так! – подбоченилась Зосимовна. – Ваше, значит? Так чего ж вы с этим письмом ко мне бежите, чего жалуетесь? Сидите с ним, ежели оно ваше, и сами думайте, чего дальше делать и как теперь быть! – И она с самым сердитым видом ушла в дом.
Липушка ошеломленно хлопала глазами.
Федотка постоял-постоял, потом опустил на траву мешок, держать который ему было, видимо, уже невмочь, и сказал:
– Слышь-ка, барышня Липиада Андревна… вроде на деревне говорят, вы теперь наша хозяйка, ну, с тех пор, как барин помер?