Клеман де Бренвилье перестал насвистывать мелодию, которой обучал попугайчиков.
— Нет, мадам, скорее, он скучен, как аптекарский колпак.
Сад на улице Нёв-Сен-Поль сильно отличался от французского парка, раскинувшегося перед оффемонским замком в сухом геометрическим порядке, а также был полной противоположностью голландского сада и огорода в Пикпюсе, изобиловавших закутками и ароматами. Предназначался он, главным образом, для прогулок по тенистым, посыпанным песком аллеям, пересекавшимся под древесным пологом, ну а в центре этих перекрестков порой размещался небольшой бассейн. Лишь немного убранства и никаких цветов, но когда ветви вязов трепал ветер, они гудели, словно большие оргáны. Парк был обнесен стеной и оставался неухоженным по углам, где садовники лишь старательно вырывали сорняки.
Слегка опираясь о высокую трость, Мари-Мадлен проходила мимо одного из таких закутков, когда на нее поднял взгляд половший траву краснощекий парень:
— Цикута... Сколько ни вырывай, все равно вылезет...
Поначалу шокированная тем, что слуга посмел обратиться к
ней первым, она вскоре смягчилась при виде трепетавших на ветру крупных зонтичков.
— Клянусь Олимпом! Я готов повторить, что мадам де Бренвилье - самая грязная потаскуха во всей Франции!
— Клянусь своим жезлом! Я запихну это оскорбление обратно в вашу подлую вонючую глотку! Защищайтесь, сударь...
С гадючьим свистом из ножен вышел клинок, и Гектор де Туарсе набросился на противника, глубоко увязнув левой ногой в снегу. Над белой площадью Пале-Рояль все еще порхали снежинки, застилая низкое небо с носившимися вороньими стаями. Шлем Людовика XIII[110] покрывала подушечка из лебяжьего пуха, просыпавшегося на бронзовое плечо и римские доспехи синеватыми полосами, а под аркадами восточный ветер поднимал длинную прозрачную поземку. После недолгой защиты в третьей позиции господин де Сейян нанес столь мощный ответный удар, что серовато-белая бобровая шапка с пером скатилась с головы Гектора на снег.
К окнам уже сбежались привлеченные звоном рапир дамы. Блондинки в черных блондах припали к стеклам, нетерпеливые мушки цеплялись за черные веера, черные чепцы охватывала дрожь вожделения, трепетная черная гирлянда опоясывала периметр заснеженной площади, а тайная влага усиливала аромат померанцевого масла от перчаток и запах пота на коже. Гектор перешел в пятую позицию, но, зная о прославившем «Пятнистого кота» презренном ударе, Бальтазар де Сейян встал на колени и, наклонившись до самой земли, вонзил рапиру в живот Гектора, проткнув его насквозь. Тогда на супервесте[111], на украшенной галунами и бахромой портупее вспыхнуло пурпурное солнце, которое затем выросло и пролилось на снег подле уже закрывшего глаза Гектора. Внезапно он распахнул их.
— Какая досада, - сказал юноша. - Но, клянусь своим жезлом, сударь, вы по-прежнему лжец и негодяй...
С этими словами он умер. Ему было двадцать три года.
Мари-Мадлен слушала, не сводя глаз со своей вышитой бархатной туфельки.
— Из-за... меня? - наконец робко спросила она.
— Да, из-за вас.
Она встала и вышла. Из глаз брызнули слезы. Мари-Мадлен впервые оплакивала смерть человека и ощутила странное удовольствие, грустное дождливое наслаждение, словно ее омыли чистой водой, сняли неприятный жар. Пустынный лес, понарошку съеденная цикута, а затем - лицо в солнечных пятнах, жабье пение в раскрытом окне, утраченная молодость...
— Масетта, приготовь мне вина с корицей.
Знавшая средство от всех бед Масетта вскоре принесла на подносе дымящийся серебряный кувшинчик, большую миску из китайского фарфора и тарталетки. Недолго думая, Мари-Мадлен выпила и закусила. Всякий раз при встрече со смертью еда и напитки казались ей вкуснее, она еще острее ощущала радость жизни и понимала всю скоротечность этого счастья.
Анриетта д’Обре тоже по-своему задумалась о мимолетности земной жизни и вступила в Кармель Воплощения, основанный мадам Акари[112] и построенный в кастильском стиле в предместье Сен-Жак. Этот монастырь, где томилось множество знатных девушек, славился чрезвычайным аскетизмом, и, намереваясь остаться здесь навсегда, Анриетта чуть ли не ежедневно приходила сюда молиться. До пикпюсовского дома было слишком далеко, а бьеврский казался ей неприличным, но раз уж добродетельная девушка не должна жить одна (наглядное тому доказательство - предосудительная жизнь Мари-Мадлен), Анриетта поселилась пока у сестры. С постной экзальтированной миной Анриетта бродила по комнатам, пряча руки в рукавах и порой негромко, но язвительно всех поучая. Она сильно кашляла, и потому ей разрешили сосать китайский финик, заранее отпустив грех чревоугодия. Служанка Дидьера носила еду прямо в комнату, поскольку ни Клеман, ни его супруга поститься не желали. Мари-Мадлен неприятно было обнаружить в сестре свою подурневшую копию, увидеть собственное округлое лицо отекшим, а белоснежную кожу потускневшей. В конце концов, ей вздумалось посеять смуту - снова помучить сестру, как детстве.
— А ты не раскаешься, сестрица?.. Вдруг через сорок-пятьдесят лет затворницы обезумеют, как те луденские монахини[113], о которых судачит весь свет: задерут сутаны до пупка, высунут языки и ну извиваться?
— На все воля Божья, - благочестиво ответила Анриетта.
— И почему ты такая злая? - спросил Клеман после ухода свояченицы.
Мари-Мадлен рассмеялась. Пару дней спустя горничные в последний раз пришли одеть Анриетту, после чего карета увезла ее в предместье Сен-Жак. Сестра облачилась в большую сизую атласную робу, вышитую бисером и аквамаринами, составлявшими инициалы Иисуса и девы Марии.
***
Хемлок много фотографировала и теперь хранит рассортированные снимки в коробках. Изредка она их рассматривает, зная} что еще дотошнее будет рассматривать позже - вон ту или эту.
Ради вечного присутствия X.
В том сборнике, где Анинов закрывает книгу, X. тоже делится детскими воспоминаниями, описывает длинные прогулки по лесу, запряженное двумя ганноверскими рыже-чалыми лошадьми ландо, рассказывает, как ветер на Рейне унес шляпу, которая, возможно, доплыла до самого моря, как буки ласкал качавшийся свет фонарей и как мама вполголоса читала «Короля-лягушонка» братьев Гримм. Скрип колесных осей, топот копыт, сумерки, три железных обруча, стягивающих сердце, чтобы оно не разорвалось, и ломающихся один за другим, пока король наконец не освобождается.
Случалось, Хемлок, подобно верному Генриху, увидевшему, как его повелитель обратился лягушкой, тоже чувствовала, что сердце сжимают три железных обруча. Но когда зловещие чары разрушатся и обручи лопнут, не разорвут ли они сердце, пронзив его насквозь и превратив в кровоточащую массу?
Heinrich, der Wagen bricht.
Nein, Herr, der Wagen nicht,
es ist ein Band von meinem Herzen,
das da lag in grossen Schmerzen,
als Ihr in dem Brunnen sasst,
als Ihr eine Fretsche wast[114].
И ты, X., что бы ни случилось, останешься со мной навсегда, immer wirst du bei mir sein...
***
В мае 1655 года родился Жан де Бренвилье - очень красивый мальчик, похожий на мать. Так и не растопив сердце Мари-Мадлен, он рос вместе с сестрой на другом конце особняка. С появлением Жана Мари-Мадлен перестала делить с Клеманом ложе. Впрочем, ему хватало других занятий, и ничто не мешало супругам вместе развлекаться: карты, театр, прогулки, покупки, концерты, попойки - все это оставалось общим. Летом они ездили купаться в Сене у набережной Сен-Бернар: после этой передышки в войне с блохами все чувствовали облегчение. Первыми купались мужчины, а вслед за ними - дамы, кое-как прячась за натянутыми над плоскодонками навесами с проделанными в них дырками, сквозь которые слышался смех. Самые бесстрашные пловцы не боялись нырять под лодки. После купания в Сене нередко забредали в какое-нибудь необычное заведение - один из тех кабачков, куда порядочных женщин не пускали и где собирались сатирические поэты, продажные писаки, литературные интриганы, пасквилянты, наемные памфлетисты и дилетанты, сочинявшие эпиграммы. Встречались в основном на улице Па-де-ла-Мюль, в кабачке «Ров со львами», который содержала Куафье, - в зале, где из-за множества засаленных этикеток на окнах царил могильный полумрак. Сент-Аман[115] декламировал фальцетом «Сыр» и «Шкуру», ну а Буаробер[116] заведовал отделом острословия. Там можно было встретить Тальмана-де-Рео, вечно сыпавшего скабрезными анекдотами, а также Клода Ле-Пти[117] - молодого поэта с проницательным взором, неизменно в окружении красивых юнцов (если, конечно, они сами не находились в его окружении), который экспромтом сочинял стихи «Комического Парижа», не щадя ни короля, ни церковь, ни кого бы то ни было еще.