Вспыхнул свет. Попейе, приглаживая волосы, заправляя рубашку в штаны, испуганно глядел на него: да выйди же из комнаты. Но Амалия по-прежнему неподвижно сидела на кровати, им пришлось силой поднять ее, и она, тупо глядя перед собой, наткнулась на тумбочку, пошатнулась. Живо, живо! Сантьяго натягивал сбившееся покрывало, Попейе выключил проигрыватель, да выйди же, идиотка! Она не трогалась с места, глядела на них непонимающе и удивленно, выскальзывала из рук, но тут открылась дверь, и они отпрянули: здравствуй, мамочка! Попейе увидел сеньору Соилу и попытался выдавить из себя улыбку — она была в брюках, а на голове темно-красный тюрбан — добрый вечер, сеньора, а сузившиеся улыбкой глаза сеньоры остановились на Сантьяго, потом на Амалии, и улыбка стала гаснуть, гаснуть, пока не исчезла вовсе: здравствуй, папа! Попейе увидел за плечом сеньоры Соилы полнощекое усатое смеющееся лицо в седоватых бакенах, лицо дона Фермина: привет, Сантьяго, твоей маме не понра… а, Попейе, здорово, и ты здесь? Дон Фермин в рубашке без воротничка, в летнем пиджаке, в легких мокасинах вступил в комнату, протянул руку Попейе: добрый вечер, дон Фермин.
— Ты, Амалия, почему не спишь? — спросила сеньора Соила. — Уже первый час.
— Мы страшно проголодались, я ее разбудил, чтобы принесла нам сандвичи, — сказал Сантьяго. — А вы же решили ночевать в Анконе?
— Твоя матушка забыла, что у нас завтра к обеду гости, — сказал дон Фермин. — Семь пятниц на неделе, как всегда.
Краем глаза Попейе видел Амалию: с подносом в руках, глядя в пол, она шла к дверям, слава богу, прямо и не шатаясь.
— Тете осталась у Вальярино, — сказал дон Фермин. — Вот и накрылся мой чудный план отдохнуть хотя бы этот уик-энд.
— Как, уже первый час? — сказал Попейе. — Убегаю, мы засиделись, я-то думал, всего часов десять.
— Ну, как поживает наш сенатор? — спросил дон Фермин. — Все в трудах? В клубе даже не показывается.
Она проводила их, вышла вместе с ними на улицу, а там Сантьяго похлопал ее по плечу, а Попейе сделал ручкой: пока, Амалия, и они двинулись к трамваю. В «Триумфе», где уже не протолкнуться было от пьяных и бильярдистов, купили сигарет.
— Пять фунтов псу под хвост, — сказал Попейе. — Выходит, это подарочек от чистого сердца, раз дон Фермин уже нашел ей хорошее место.
— Ничего, мне не жалко. Мы с ней по-свински тогда поступили, — сказал Сантьяго.
Они шагали вдоль трамвайных путей, спустились на проспект Рикардо Пальмы и, покуривая, шли под деревьями мимо припаркованных на тротуарах машин.
— Смешно было, правда, когда она спросила про кока-колу? — засмеялся Попейе. — Я чуть не описался со смеху. Что она, правда дура или так, вид делает?
— Я хочу тебя спросить, — говорит Сантьяго. — У меня очень несчастный вид?
— А я тебе вот что скажу, — сказал Попейе. — Она ведь неспроста сбегала за кока-колой, а? Это приманка была: думала, все будет как тогда.
— Грязные у тебя мысли, — сказал Сантьяго.
— Да что вы, ниньо! — говорит Амбросио. — Вовсе нет.
— Ну да, ну да, я спятил, а твоя Амалия — святая, — сказал Попейе. — Пойдем к тебе, пластинки слушать.
— Ты ради меня это сделал? — сказал дон Фермин. — Ради меня? Отвечай, негр, отвечай. Бедолага ты, дурень ты дурень.
— Клянусь вам, ниньо, клянусь, что нет, — смеется Амбросио. — Вы, наверно, шутите?
— Тете дома нет, — сказал Сантьяго. — Она в гостях.
— И все ты врешь, — сказал Попейе. — Ведь врешь, скажи? А ведь обещал. Врун несчастный.
— Это значит, Амбросио, что не всегда у несчастных вид несчастный, — говорит Сантьяго.
III
Лейтенант всю дорогу говорил без умолку, не закрывая рта, объясняя сержанту, ведшему джип, что теперь, когда революция совершилась[13], а Одрия взял власть, апристам солоно придется, — и беспрерывно курил вонючие сигареты. Из Лимы выехали на рассвете и остановились только раз, когда в Сурко дорожный патруль, проверявший все машины, заставил предъявить пропуск. В Чинчу прибыли в семь утра. Революция здесь не очень-то чувствовалась: дети шли в школу, а солдат совсем не было видно. Лейтенант выскочил из машины, вошел в кафе-ресторан «Родина», послушал все то же, перебиваемое бравурными маршами, сообщение, которое передавали по радио и вчера и позавчера. Он спросил у хмурого парня в футболке, знает ли тот здешнего коммерсанта Кайо Бермудеса. Вы его что, вскинул глаза парень глаза, арестовать хотите? А разве ж он априст? Вот уж нет, он в политику не суется. Оно и правильно: политика — это для тех, кому делать нечего, а кто работает, тому не до политики. Нет, лейтенант к нему по личному делу. Здесь вы его не найдете, он здесь не бывает. Живет вон в том желтом домике за церковью. Желтый домик был только один, остальные — белые или серые, а вот еще и коричневый. Лейтенант постучал в дверь, и подождал, и услышал шаги и голос: кто там?
— Тут проживает сеньор Бермудес? — спросил он.
Дверь заскрипела, отворилась, на пороге появилась женщина — индеанка, лицо смуглое, все в родинках, дон. Тамошние говорят, ее прямо не узнать, день и ночь, дон, до того переменилась. Волосы растрепаны, на плечах свалявшаяся шерстяная шаль.
— Тут, только его дома нет. — Она глядела искоса и боязливо. — А в чем дело? Я его жена.
— Вернется не скоро? — лейтенант — удивленно и недоверчиво. — Не позволите ли обождать?
Она отодвинулась от двери, пропуская его внутрь. Лейтенанта замутило, когда он оказался в комнате, заставленной массивной мебелью. Вазы без цветов, швейная машинка, обои продраны, испачканы, засижены мухами. Женщина открыла окно, скользнул солнечный луч. Слишком много вещей, и все какое-то ветхое, старое. В углах коробки и ящики, груды газет. Женщина, чуть слышно проговорив «с вашего позволения…», исчезла в черном зеве коридора. Лейтенант слышал: где-то засвистала канарейка. Вы спрашиваете, дон, правда ли она его жена? Законная жена, перед Богом и людьми, от этой истории вся Чинча с ума сходила. Как началось, дон? Да уж давно началось, много лет назад, когда все семейство Бермудесов уехало из имения семейства де ла Флор. А семейство это — сам Коршун, жена его, донья Каталина, набожная такая была особа, да сынок, который потом стал доном Кайо, а в ту пору еще пеленки пачкал. Коршун служил в имении управляющим, и ходили слухи, будто он не своей волей ушел, а был выгнан — проворовался. В Чинче он сразу же стал давать деньги в рост. Дело ясное: нужно кому денег достать, идет к Коршуну, так и так, выручай, а что под залог оставишь? — вот колечко, вот часы, — а не выкупишь к сроку — пиши пропало, а проценты он драл бессовестные, до нитки людей раздевал. Многих до петли довел, его и прозвали Коршуном за то, что стервятиной кормился. Ну, очень скоро он разбогател, а тут как раз генерал Бенавидес начал сажать и ссылать апристов: субпрефект Нуньес отдавал приказ, капитан Скребисук — так его прозвали — уводил человека в каталажку, конфисковывал имущество, и его тут же прибирал к рукам Коршун, а потом уж они все делили на троих. С деньгами-то он вылез наверх, стал даже алькальдом Чинчи, и на всех парадах стоял в котелке, как порядочный, на площади, надувался и пыжился. Спесь в нем взыграла. Почему? Потому, что сынок его босиком перестал бегать и возиться с цветными, много стал о себе понимать. Когда мальчишками были, играли в футбол, лазали по чужим садам, Амбросио запросто ходил к ним в дом, и Коршун ничего против не имел. Ну, а когда деньги завелись, вся дружба врозь пошла, и дону Кайо строго-настрого наказали с ним не водиться. Слуга? Да нет же, дон, он был самый его закадычный дружок, правда, когда оба под стол пешком ходили. А у негритянки той, мамаши его, лоток стоял как раз на углу, и дон Кайо с Амбросио вечно учиняли какие-нибудь шкоды. Но жизнь их развела, дон, верней сказать, Коршун постарался. Дона Кайо отдали в коллеж Хосе Пардо, а Амбросио с Перепетуо ихняя мамаша, устыдясь той истории с Трифульсио, отвезла в Молу, а уж когда они вернулись в Чинчу, дон Кайо не отлипал от своего одноклассника. Горцем его прозвали. Амбросио повстречал его как-то на улице и на «ты» уж обратиться не посмел. На всех торжественных актах в коллеже дон Кайо выступал, речи говорил, на парадах нес школьный флаг. Этот паренек прославит Чинчу, говорили все, он далеко пойдет, у него большое будущее, а сам Коршун прямо захлебывался, когда речь заходила про его сынка, высоко, говорил, взлетит. Так ведь оно и вышло, правда, дон?