— Но если журналистика тебе не нравится, почему ты не хочешь помириться с папой, работать у него? — сказала Тете.
— Бизнес мне нравится еще меньше, — сказал Сантьяго. — Это для Чиспаса.
— Если не станешь адвокатом и не займешься бизнесом, никогда денег не будет, — сказал Чиспас.
— Штука в том, что мне и денег тоже не надо, — сказал Сантьяго. — Зачем они мне? Вы с Тете будете миллионерами, подкинете на бедность.
— Завел свою шарманку, — сказал Чиспас. — Позволь узнать, что ты имеешь против тех, кто хочет зарабатывать?
— Ничего не имею, но сам зарабатывать не хочу, — сказал Сантьяго.
— Конечно, так гораздо проще жить на свете, — сказал Чиспас.
— Пока не переругались окончательно, закажите мне порцию цыпленка, — сказала Тете. — Умираю с голоду.
На следующий день она проснулась даже раньше Симулы. На кухонных часах было только шесть, а уже совсем рассвело, и не холодно было. Она прибралась у себя в комнате, медленно, тщательно заправила постель, как всегда, попробовала, не слишком ли горячая вода хлещет из душа, и влезла под струю не сразу, а постепенно, повертываясь то одним боком, то другим, потом намылилась, вспоминая наставления хозяйкины, — «лапки, грудки, попочку». Потом вылезла, и Симула, готовившая завтрак, послала ее будить Карлоту. Покушали, и в полседьмого она пошла за газетами. Парнишка-киоскер, как всегда, принялся с нею заигрывать, а она, против обыкновения, не отшила его сразу, а пококетничала с ним. На душе у нее было легко, до воскресенья оставалось всего три дня. Просили разбудить пораньше, сказала ей Симула, поднимись-ка, отнеси ей завтрак. Только на лестнице она вдруг увидела эту фотографию в газете. Несколько раз постучала в дверь, и, когда заспанный голос хозяйки отозвался, вошла и сказала: сеньора, в «Пренсе» — фотография дона Кайо. В полутьме увидела, как разлепился, распался надвое бесформенный ком на кровати, хозяйка приподнялась, села, зажгла лампу в изголовье, откинула назад волосы, а пока Амалия ставила поднос на кресло, пролистала газеты. Я отдерну шторы? — но та ничего не ответила, только растерянно хлопала ресницами, не сводя глаз с фотографии на газетном листе. Потом, так и не отрываясь от нее, не поворачивая головы, протянула руку, потрясла за плечо сеньориту Кету.
— Ну, чего? — жалобно простонали из-под простыни. — Я сплю, еще ночь.
— Он сбежал, Кета, — яростно трясла она ее, изумленно глядя в газету. — Он отвалил.
Тут приподнялась и сеньорита Кета, потерла двумя руками вспухшие глаза, тоже уставилась на газету, и Амалии, как всегда, стало стыдно глядеть, как они без ничего лежат в одной постели, рядышком.
— Сбежал в Бразилию, — испуганно повторяла хозяйка. — Не пришел, не позвонил. Сбежал, слова мне не сказав, Кета.
Амалия налила кофе, попыталась заглянуть в газету, но видела только черные волосы хозяйки и рыжие — сеньориты Кеты: сбежал, сбежал, что ж теперь будет?
— Ну, ему надо было уносить ноги, — сказала сеньорита, прикрывая грудь простыней. — Он напишет тебе, вызовет к себе.
Но хозяйка была как будто не в себе: Амалия видела, как у нее затряслись губы, а пальцы стиснули, смяли газету: какая сволочь, Кета, не позвонил, не предупредил, смылся и оставил меня без гроша. Она зарыдала, Амалия повернулась и вышла. Ну-ну-ну, успокойся, не реви, слышала она за спиной, пока летела по ступенькам вниз, рассказать Карлоте и Симуле.
Он прополоскал рот, тщательно вымылся, смочил полотенце одеколоном и протер лицо, лоб, шею. Медленно оделся, ни о чем не думая и слыша слабенький звон в ушах. Вернулся в спальню — они уже лежали, укрывшись простыней. Различил в полутьме растрепанные головы, перепачканные помадой и тушью лица, сонное довольство в умиротворенных глазах. Кета уже засыпала, свернувшись клубочком, но Ортенсия взглянула на него.
— Не останешься? — Голос ее был безразличный, тусклый.
— Места нет, — сказал он и улыбнулся перед тем, как ступить за порог. — Завтра, наверно, приеду.
Торопливо спустился по лестнице, взял валявшийся на ковре портфель, вышел на улицу. Лудовико и Амбросио, сидя на стене, болтали с полицейскими. Увидав его, замолчали, спрыгнули вниз.
— Доброй ночи, — пробормотал он, протянул постовым несколько кредиток. — Вот, выпейте, чтоб не простыть.
Он мельком увидел их улыбки, услышал «премного благодарны, дон Кайо» и влез в машину: в Чаклакайо. Откинул голову на спинку, поднял воротник, велел закрыть окна впереди. Сидя неподвижно, он слушал болтовню Амбросио и Лудовико, время от времени открывал глаза, узнавал улицы, площади, темную ленту шоссе: в голове стоял ровный монотонный гул. Машина остановилась в пятне света от двух прожекторов. Он услышал команды и «добрый вечер», увидел полицейских, отворявших ворота. Завтра в котором часу, дон Кайо? В девять. Голоса Лудовико и Амбросио остались позади, и, входя в дом, он оглянулся и увидел, как они открывают дверь гаража. Несколько минут посидел за столом в кабинете, пытаясь записать в книжечку то, что предстояло сделать за день. В столовой выпил стакан ледяной воды, медленными шагами поднялся в спальню, чувствуя, как дрожит в руке этот стакан. Снотворное лежало на полочке в ванной, рядом с бритвенным прибором. Принял две таблетки, запил крупным глотком воды. В темноте завел часы, поставил будильник на половину девятого. Натянул простыню до подбородка. Прислуга забыла закрыть шторы, и он видел квадрат черного неба, усыпанный слабо поблескивающими точками. Снотворное должно было подействовать минут через десять — пятнадцать. Он лег в постель в три сорок, а сейчас светящиеся стрелки будильника показывали без четверти четыре. Еще пять минут бодрствования и яви.
Часть третья
I
Он пришел в редакцию около пяти и снимал пиджак, когда зазвонил телефон. Он видел, как Ариспе поднял трубку, задвигал губами, окинул взглядом пустые столы и наконец заметил его: Савалита, на минутку. Он пересек комнату, остановился у стола, заваленного бумагами, окурками, фотографиями, корректурными оттисками.
— Вот какое дело, — сказал Ариспе. — Эти разгильдяи из уголовной хроники раньше шести не явятся. Съездите, соберите материал, потом передадите его Бесеррите.
— Улица генерала Гарсона, 3/VI, — прочел Сантьяго. — Район Хесус-Мария?
— Поезжайте, — сказал Ариспе, — а я позвоню Перикито и Дарио. В архиве, наверно, сохранились ее фотографии.
— Музу зарезали? — сказал Перикито уже в редакционной машине, перезаряжая камеру. — Гвоздевой матерьяльчик.
— Сколько лет пела на «Радио-эль-Соль», — сказан водитель Дарио. — Кто это ее?
— Наверно, на почве ревности, — сказал Сантьяго. — Я-то раньше никогда про нее не слышал.
— Я ее снимал, когда она стала «Королевой фарандолы[56]», первоклассный был бабец, — сказал Перикито. — А ты что, Савалита, и полицейскую хронику делаешь?
— Да нет, когда Ариспе позвонили, я один был под рукой, — сказал Сантьяго. — Это мне будет урок, — на службу вовремя не приходить.
Дом стоял рядом с аптекой, две патрульные машины окружала толпа зевак, а вот и «Кроника» прикатила, крикнул какой-то мальчишка. Они предъявили полицейскому свои документы, а Перикито защелкал фотоаппаратом, снимая фасад, лестницу, площадку на первом этаже. Дверь была открыта, думает он, тянуло сигаретным дымом.
— А вас не припоминаю, — сказал ему толстяк в синем, изучая его удостоверение. — Что приключилось с Бесерритой?
— Его не было на месте, когда позвонили. — И Сантьяго ощутил непривычный запах — вспотевшего тела, думает он, тронутых гнильцой фруктов. — А я из другого отдела, инспектор, потому и не припоминаете.
Вспыхнул «блиц» Перикито, толстяк отступил в сторону. Сантьяго увидел кучку вполголоса переговаривающихся людей, а за ними — кусок стены, оклеенной голубыми обоями, грязный кафель, ночной столик, черное покрывало. Разрешите — двое мужчин расступились — глаза его скользнули вверх, вниз и опять вверх — какая она была белая, думает он, — не задерживаясь на запекшихся сгустках, на черно-красных, сморщившихся краях ран, на спутанных прядях, закрывающих лицо, на черном треугольнике волос внизу живота. Он не двигался, ничего не говорил. Радуги Перикито сверкали то слева, то справа, хотелось бы лицо, инспектор, и чья-то рука отвела завитки, и открылось лицо — голубоватое и чистое, с залегшими под изогнутыми ресницами тенями. Спасибо, инспектор, сказал Перикито, присевший перед кроватью на корточки, и снова ударил луч ослепительного света. Десять лет, Савалита, ты думал о ней, если бы Ана узнала, пожалуй, приревновала бы тебя, подумала, ты влюблен в Музу.